…О, много погибнет… Умрут без числа… Но я знаю, уверен:
скуют, опояшут вселенную быстрыми, сильными рельсами воли.
То-то родится в усильях железных, то-то взойдет и возвысится,
гордо над миром взовьется, вырастет новый, сегодня не знаемый
нами, краса-восхищенье, первое чудо вселенной,
бесстрашный работник — творец-человек{148}.
Земля задрожит… Приготовьтесь…
Многие годы, века строили мы кран.
…Напряженный металл крана грелся, горел, преображался. Весь
кран слился, спаялся, нашел в себе новую, каленую,
металлическую кровь, стал единым чудовищем… с глазами,
с сердцем, душой и помыслами.
…Что нам затонувшие суда, рухнувшие виадукты, вокзалы, города
и государства? Что гиганты горы?
Мы тронем… землю.
…Мы исполним грезу первых мучеников мысли, загнанных
пророков человеческой силы, великих певцов железа.
Вавилонским строителям через сто веков мы кричим: снова дышат
огнем и дымом ваши порывы, железный жертвенник поднят за
небо, гордый идол работы снова бушует.
Мы сдвинем, мы сдвинем нашу родину-землю{149}.
На жутких обрывах земли, над бездною страшных морей выросла
башня, железная башня рабочих усилий.
…Руки и ноги ломались в отчаянных муках, люди падали в ямы,
земля нещадно их жрала.
Сначала считали убитых, спевали им песни надгробные. Потом
помирали без песен прощальных, без слов.
Там, под башней, погибла толпа безымянных, но славных
работников башни…
Бетон — это замысел нашей рабочей постройки, работою,
подвигом, смертью вскормленный.
Тяжела, нелегка эта башня земле. Лапы давят, прессуют земные
пласты. И порою как будто вздыхает сжатая башней земля; стоны
тянутся с низов подземелья, сырых необъятных подземных
рабочих могил.
А железное эхо подземных рыданий колеблет устои и все об
умерших, все о погибших за башню работниках низкой железной
октавой поет.
…Рельсы и балки вздымаются кверху, жмутся друг к другу, бьют и
ловят друг друга…
Их пронзил миллион раскаленных заклепок — и все, что тут было
ударом отдельным, запертым чувством, восстало в гармонии
мощной порыва единого… сильных, решительных, смелых
строителей башни.
…Зарыдают сильнее… навзрыд зарыдают октавы тяжелых устоев,
задрожит, заколеблется башня, грозит разрушеньем, вся
пронзенная воплями сдавшихся жизни тяжелой, усталых…
обманутых… строителей башни.
…Не разбить, не разрушить, никому не отнять этой кованой
башни, где слиты в единую душу работники мира, где слышится
бой то отбой их движенья, где слезы и кровь уж давно
претворились в железо.
Пусть будут еще катастрофы…
Впереди еще много могил, еще много падений.
…Все могилы под башней еще раз тяжелым бетоном зальются, и
на городе смерти подземном ты бесстрашно несись{150}.

Несмотря на то, что, с сугубо эстетической точки зрения, такое обожествление техники едва ли нашло бы официальное признание «социалистического реализма», в социологической и политической области наследие Гастева (пусть без его имени!) все еще господствовало при Сталине. Образ будущего, нарисованный им, — в последних двух фразах уже дышит как бы атмосферой сталинского ГУЛАГа. Одухотворив материю, человек стал ее рабом. Уже Владимир Соловьев предвидел, что социализм (правда, он имел в виду не марксизм, а сен-симонизм) несет эту опасность: порабощение человека той самой материей, в спасении и одухотворении которой как раз и состоит его подлинное призвание{151}.

Этот мотив можно найти и у Достоевского, примечательно то, какое завершение он получает в «Братьях Карамазовых». Там говорится: «Люби… на земле и лобызай землю, целуй и., люби…, исступления не стыдись». «Тишина земная как бы сливалась с небесною, тайна земная соприкасалась со звездною… Он <Алеша — М. C.> не знал, для чего обнимал ее <землю — М. C.>, он не давал себе отчета, почему ему так неудержимо хотелось целовать ее… всю, но он целовал ее плача, рыдая и обливая своими слезами, и исступленно клялся любить ее, любить во веки веков»{152}. Известно, что Достоевский собирался продолжить роман, показав превращение главного героя, послушника Алеши Карамазова, в фанатика-революционера. Еще Карл Нетцель почувствовал, что бескомпромиссность по отношению к эмпирической действительности, присущая русской революционной традиции, восходит к традиции церковной{153}.

Ее максимализм соответствует тому, что Кант некогда назвал «трансцендентальной иллюзией». Речь идет о стремлении полностью воплотить Абсолют несмотря на мир эмпирических явлений. «Я жажду того, что находится не в этом мире». Эта формулировка принадлежит Мережковскому, убежденному религиозному революционеру. Александр Блок, величайший из русских поэтов-символистов (симпатизировавший партии левых эсеров, вступившей в союз с большевиками), писал в 1918 году, что ценность жизни зависит от безграничности предъявляемых ей требований и представляет собой результат веры — не в то, чем мир является, а в то, чем он должен стать{154}. Народник В. Г. Короленко выразил то же самое в простых словах: он страстно желал, чтобы то, что он считал справедливым, осуществилось немедленно!{155}

Абсолютное подчинение твари воле всемогущего творца, выражением которой является существующий на земле миропорядок — в смысле бессильного страха, испытываемого тварью по отношению к творцу, редко встречается в послепетровской русской религиозной традиции. Там, где его можно обнаружить, как, например, у Константина Леонтьева, сразу же появляются крайне реакционные политические выводы. Примечательно, что мировоззрение Леонтьева осталось сравнительно изолированным явлением в духовной истории России — как с религиозной, так и с политической точки зрения. В самом деле, Леонтьев, как справедливо заметил Г. Флоровский, не верил в способность мира к преображению{156}: «…Народ должен быть удержан свыше. При меньшей свободе… будет больше в смирении… для задержания народов… для наиболее позднего наступления последних времен»{157}.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: