Идея Федорова о братстве с умершими подчеркивала социальное братство как таковое{138}. Федоров обвинял западную науку и технику в том, что они служат не «приручению диких сил природы», но единственно их эксплуатации. Это обвинение он адресовал индустриальному капиталистическому Западу, и нельзя не заметить что оно превосходит позднейшие большевистские инвективы не только радикализмом, но и глубиной. Федоров был убежден, что не западные социальные институты, которым он приписывал «механицизм» и «жажду выгоды», но одно лишь российское самодержавие может стать силой, способной «приручить слепые силы природы». Русский царь, по Федорову, — не «царь над душами», но потенциальный повелитель природных сил, господство над которыми должно привести к устранению голода, болезней, а в конечном итоге и смерти{139}.

Главным организационным центром «федоровцев» в советской России (до 1930 г.) была Комиссия для изучения природы производительных сил. Даже после ее упразднения многие идеи Федорова продолжали существовать как элементы ленинизма. В 1928 г. Горький цитировал Федорова, говоря, что свобода без покорения природы — это все равно что освобождение крестьян без земли. Не только регуляция погоды («искусственные дожди» 1925 года), но и сталинские проекты согревания Сибири, передвижение Гольфстрима, и даже путешествия между планетами приписываются влиянию Федорова: Вдохновитель советской космонавтики, Константин Циолковский (1857–1935), автор «Будущего Земли и Человечества» (Калуга, 1928) был учеником и почитателем Федорова{140}.

Бердяев считал, что учение Федорова необычайно характерно для «Русской идеи»; в некоторых чертах большевизма он видел чуть не подражание Федорову{141}.

Идеал овладения силами природы посредством машины, обладающей — пусть не сознавая этого! — духовной силой, неустанно воспевали и советские поэты-«марксисты» (пролетарские поэты). Одним из самых ярких свидетельств тому может служить «Машинный рай» А. И. Маширова-Самобытника:

Весь овеянный цветами, солнцем, воздухом росистым,
Ты мне шепчешь умиленно про былинный сонный край,
Но в ответ поет мне властно с гордым грохотом и свистом
Мой любимый, мой железный, мой родной машинный рай:
«Лишь в моих гудящих сводах храм мечты безумно смелой:
Все во мне живет и дышит; тронь колдующий рычаг,
И под властною рукою загремит стальное тело,
Грудью черною, голодной песней творчества рыча…
… Захочу — и к солнцу смело воспарят стальные птицы,
Захочу — и ком железа засверкает, как алмаз.
Захочу — по дну морскому загремит язык железный,
Мир неведомый встревожит сетью звонких проводов.
И, по рельсовым извивам прогремев над самой бездной,
Вас ожгу палящим зноем, переброшу в царство льдов.
…Не на мне ль чело сияет ослепительного века,
И на нем горят три солнца — три закона естества:
Сила древняя природы, труд упорный человека
И его горящий разум, светлый разум божества».
Торжествуй, греми победно, возрожденная природа,
Славь Железного Мессию, новых дней богатыря.
В этих сумрачных ладонях — безграничная свобода,
В этих мускулах железных — человечества заря{142}.

Здесь человек еще управляет машиной-демоном. Советская философия приписала материи свободу, присущую духу, а вместе с ней — и активность, логику и способность к независимому движению («производственные отношения»). Требовалось ограничить марксистский детерминизм, с тем, чтобы оправдать вмешательство человека ради предотвращения всего того, что в противном случае оказывалось бы неизбежным, а также ради «перескакивания» через целые ступени развития{143}.

Коль скоро приверженцы ленинизма стремились сохранить материалистическую основу и в то же время рационалистически обосновать революционное преобразование мира по воле человека, они неизбежно должны были наделить материю качествами, которых западные основоположники материализма никогда с ней не связывали. Здесь и крылось противоречие между субъективным пафосом индивидуальной свободы, которым были проникнуты уже немарксистские революционные учения, принадлежавшие российской традиции, и «объективной научностью», на которой им полагалось настаивать, исходя из антицерковных мотивов, обусловленных историческими обстоятельствами. Как однажды заметил Бердяев, большевики декларировали материализм, они сделали его символом, но не признали тех выводов, которые с неизбежностью следовали из него. В духе своеобразного марксистского индетерминизма (материалистического индетерминизма!), они как бы признали свободу материи. Иными словами, материя оказалась одухотворена и наделена почти что божественными свойствами. При этом, однако, свобода, логос и человеческая личность были низведены до уровня средства, более того — до уровня материала{144}.

Уже давно было замечено, что религиозный идеал преображения всего материального, присутствующий в русской православной литургии, послужил исходным пунктом для большевистского материализма. (Таким образом, существует нечто вроде взаимосвязи между религиозной философией, например, Карсавина и культом электрификации в ленинской России){145}.

Представление об этом диалектическом соотношении — и не только противостоянии (антитезисе) — традиционной русской религиозности и большевистского материализма до сих пор не нашло, однако, отражения в общепринятых «западных» научных исследованиях, посвященных России[11].

Но есть несколько стихотворных примеров, иллюстрирующих традиционный идеал обожествленной материи в «механизированном» варианте раннего большевизма, особенно «Железный Мессия» В. Т. Кириллова:

Вот он — спаситель, земли властелин,
Владыка сил титанических,
В шуме приводов, в блеске машин,
В сиянии солнц электрических.
Думали — явится в солнечных ризах,
В ореоле божественных тайн,
А он пришел к нам в дымах сизых
С фабрик, заводов, окраин.
Вот он шагает чрез бездны морей,
Непобедимый, стремительный…
Новое солнце он миру несет…{146}

Не менее выразительные образцы подобного мировосприятия можно найти у другого пролетарского поэта — А. К. Гастева («Мы посягнули»):

Мы не будем рваться в эти жалкие выси, которые зовутся небом.
Небо — создание праздных, лежачих, ленивых и робких людей.
Ринемся вниз.
Вместе с огнем и металлом, и газом, и паром нароем шахт,
пробурим величайшие в мире туннели, взрывами газа опустошим
в недрах земли непробитые страшные толщи…
О, мы уйдем, зароемся в глуби, прорежем их тысячью стальных
линий…
Сольемся с землей: она в нас, и мы в ней.
Мы войдем в землю тысячами, мы войдем туда миллионами, мы
войдем океаном людей.
Но оттуда не выйдем, не выйдем уже никогда…
Мы погибнем,
мы схороним себя в ненасытном беге и трудовом ударе.
Землею рожденные, мы в нее возвратимся… но земля
преобразится… кругом закованный сталью земной шар будет
котлом вселенной, и когда, в исступлении трудового порыва,
земля не выдержит и разорвет стальную броню, она родит новых
существ, имя которым уже не будет человек.
Новорожденные не заметят маленького, низкого неба,
потерявшегося во взрыве их рождения, и сразу двинут всю землю
на новую орбиту, перемешают карту солнц и планет,
создадут новые этажи над мирами[12].
…Вселенная наполнится тогда радостным эхом труда,
и неизвестно где рожденные аккорды зазвучат еще о больших,
незримо и немыслимо далеких горизонтах{147}.
…Загудят, запоют заунывно по свету, тоскуют в ущельях холодные
рельсы.
Говорят и звенят по лесам перепевом далеким больших городов.
…Дивно я сжал мою землю-планету стальною, прокованной волей.
Дерзко на бой вызывал я земные, когда-то ужасные, злые стихии;
но я их победил, приручил, заковал.
вернуться

11

До недавнего времени исключением являлась лишь работа Э. Фон Хиппеля «Большевизм» (см.: Е. Von Hippel. Bolschevismus. Duisburg, 1948).

вернуться

12

Достойно внимания, что Есенин, крупнейший крестьянский поэт России, чье мировоззрение ни в коей мере не было затронуто ни материализмом, ни ленинским технократическим пророчеством, ожидал, тем не менее, исчезновения Вселенной и установления связей между планетами и т. д. после того, как люди постигнут брачный союз Неба и Земли (ср.: Есенин. Ключи Марии. М., 1920). В данном случае Есенин воспроизвел фольклорную космологическую традицию.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: