Через час только сизый едкий дым курился из комнатушки. В коридоре все еще тлел мусор, преграждая фрицам доступ в нашу часть дома.
И опять на глаза набегают слезы, опять чад разъедает веки. Митрополов умер, не приходя в себя; раненый боец уткнулся носом в угол, изредка всхлипывая, как ребенок. У каждого из оставшихся тринадцати патроны только в дисках автоматов и в магазинах винтовок.
Немцы подбираются к нам со стороны главного входа. Мы экономим патроны и стреляем только одиночными и наверняка. Сережка уже не крякает, когда немец валится от его пули. Он только крепче сжимает губы, да злобный огонек вспыхивает в его раскосых глазах.
Колючий ветер хлещет в лица, забирается в рукава шинелей, за воротник, цепляется за уши.
Я оглядываюсь на бойцов, которые стоят у соседних окон. Они отогнули отвороты пилоток и натянули их на уши.
— Раскатай пилотку, — советую я Сережке.
— К черту пилотку! — шипит он и выпускает короткую очередь.
— Переводи на одиночный! — повышаю я голос.
Он покорно нажимает на рычажок.
Я не могу оглянуться на себя, не могу или, вернее, не успеваю заглянуть в свое нутро; но зато я вижу Сережку. Вот он, семнадцатилетний юноша с почти детским лицом, похожим на лицо девчонки, затерянный в развалинах огромного города, голодный, коченеющий, с воспаленными веками слезящихся глаз. Скажи ему сейчас: «Хватит, довольно!» — и он бросит винтовку, махнет на все рукой. Но это только кажется. Почти у каждого из нас выше переносицы бороздятся поперечные складки. И в этих складках отразилась вся воля каждого. И пока не разгладятся, не исчезнут эти тонкие упрямые бороздки, Сережка, мой дружок, и другие товарищи не бросят винтовки, не побегут, не скажут: «Больше не могу!»
Всхлипывания раненого нагоняют какой-то суеверный страх. Мы стараемся заглушить их выстрелами.
Немцы, видимо, решили на этот раз покончить с нами. Не будет нас — значит, никто не будет лупить им в спину. И тогда им ничего не стоит выйти к берегу.
Они подбираются к нам вплотную и забрасывают в подъезд гранаты. Мы понимаем, что этим способом немцы отвлекают нас от внутренних подходов. В промежутках между разрывами до нас доносится со стороны коридора шум разбираемых баррикад. Бондаренко распределяет силы; шесть человек защищают подступы изнутри; шесть стоят у окон, охраняя двери. Сам командир — резерв.
К полудню немцы атакуют берег. Патроны в дисках наших автоматов быстро тают.
У нашего подъезда уже порядочная куча убитых, но немцев, по-видимому, это не смущает. Они по-прежнему нахальны и упрямы. Мы, конечно, знаем, что толкает их на гибель: офицерский свисток и отчаянная брань часто раздаются за спиной наступающих.
Осколки вражеских гранат донимают нас все больше и больше. Ранило Савчука и Бондаренко. Младший лейтенант стягивает рану на ладони левой руки грязным носовым платком и продолжает стрелять из пистолета. У Савчука дело хуже. Осколок угодил ему в локоть правой руки. Он сам снял шинель, закатал рукав гимнастерки и левой рукой попытался извлечь длинный осколок, торчащий из сустава.
— А-а, гадюка, не хочет, — проговорил он, стиснув зубы. — Может вы, товарищ младший лейтенант? — попросил Савчук.
Бондаренко взялся за осколок, но тут же отказался.
— Нет, не могу. Не могу, — повторил он.
— Эх, младший лейтенант, — с укором простонал Савчук и, решительно ухватившись за острый конец осколка, с силой рванул его.
Лицо Савчука покрылось крупными каплями испарины. Кровь фонтаном брызнула из раны. Рука бессильно повисла вдоль тела.
— Операция произведена, — криво усмехнулся боец и попросил перевязать локоть.
Он уже не мог стрелять — это мы видели сами. После того как Бондаренко обмотал руку раненого каким-то грязным куском бинта, тот, устало переставляя ноги, побрел в комнатушку, где утром пылал пожар. Там, по крайней мере, было тепло.
На нас находит какое-то бездумное, холодное оцепенение. Мы почти не соображаем, что делаем. Руки механически щелкают затвором карабина, и скрюченный указательный палец нажимает на спуск.
— Холодно? — спрашиваю я Сережку.
— Не-е знаю, — отвечает он.
Тело кажется деревянным, почти бесчувственным. Только голод, острый изнуряющий голод напоминает нам о том, что мы живые существа. Если бы под руку попалась кошка, мы, конечно, не побрезговали бы ею. Мы их часто видим: они шныряют в развалинах, забираются на мертвецов и грызут их носы. Но к нам эти одичалые животные почему-то не заходят.
Одна из фашистских гранат залетела через боковое окно. Ее заметил Ваньков. Разрыв гранаты грозил нам с Сережкой гибелью или тяжелым ранением. Ваньков рванулся к гранате и, схватив ее, выбежал за первую дверь. Это было делом одной секунды. Он, не размахиваясь, швырнул ее в проем наружной двери. Но граната только успела оторваться от его руки и взорвалась. Ваньков не зашатался, не раскинул руки, как это бывает на сцене, он просто свалился, как сноп, на том месте, где стоял. Град осколков изрешетил его. Через несколько минут тело его вздрогнуло… и застыло. Я рванул с себя пилотку и тупо уставился на красную бесформенную массу, которая только что была лицом рядового Ванькова, моего земляка.
Все, что могли мы сделать для погибшего, — это затащить его в вестибюль и положить рядом с Митрополовым. Бондаренко прикрыл лицо убитого его же пилоткой. Никто из нас не проронил ни слова.
После гибели Ванькова мы стали осмотрительнее. Следующую гранату, которая залетела к нам, выбрасывает старший сержант Данилин. Он не теряет ни одной секунды, поэтому граната взрывается где-то в дверном проеме наружного входа. За Данилиным то же делаю я, только другим способом. Я просто подбегаю к ней и выпинываю гранату, как футбольный мяч. В это время Сережка подстреливает фрица, который высовывается в окно, чтобы забросить очередную гранату. Она взрывается у него в руках. Ваньков отомщен!
Немцы опять подвигаются к берегу, но вскоре залегают между развалинами, заскакивают в дом в нашем тылу. Это здание метрах в пятидесяти от нас. Вокруг него паутина оборванных и скрюченных проводов. На стенах местами еще сохранилась ослепительно белая штукатурка.
Теперь мы окончательно отрезаны от берега. Но почему-то никто из нас не выражает ни сожаления, ни удивления, словно все случившееся было чем-то хотя и не очень приятным, но необходимым.
Время тянется с черепашьей медлительностью.
К вечеру мы расстреливаем почти все имеющиеся патроны. О патронах теперь мы думаем так же, как умирающий от жажды о глотке воды. Мы с Сережкой по очереди шныряем по углам в поисках патронов. Подбираем оружие убитых и опустошаем магазины. Ночью мы можем не бояться вражеских гранат, потому что в темноте никакому фрицу не забросить гранату с такой точностью, как днем, Малейший промах может оказаться гибельным для самого гранатометчика.
Мы знаем, что еды не будет, да, собственно, и не ждем ее. Все карманы вывернуты уж давно. У курящих кончилась махра. Они бродят по помещению, как тени, приглядываясь к мусору: не попадет ли где на глаза «бычок».
Мне тоже хочется закурить. Ведь порядочная затяжка может ослабить голод. Но мои карманы пусты. И вдруг я вспоминаю, что там, под хутором Вертячим, дядя Никита давал нам закурить обоим. И Сережка после первой же неудачной затяжки погасил цигарку и положил ее в карман. Не так уж часто мы пользуемся нагрудными карманами, чтобы он ненароком мог вытряхнуть ее.
— Серега!
Он смотрит на меня, точно я скажу ему сногсшибательную новость.
— Рассупонься!
— Ты чего, Мить?
— Говорю: рассупонься! — настаиваю я.
Он с минуту изучает мое лицо, потом решительно расстегивает крючки шинели. Я засовываю руку в его нагрудный карман и… нащупываю крохотный блокнот.
— Ну, что ты?
— Подожди.
Под блокнотом я нахожу смятую, но еще довольно пухленькую папиросину.
— Вот, — говорю я, доставая цигарку.
— …мать! — выругался он. И эта матерная брань прозвучала у него, как приветственное: «Вот и ты».