Тогда я надумал внести представление на имя директора объединения «Прибор» об аморальном поведении старшего экономиста Сокальской. И пока я его сочинял, меня не покидала мысль: законно ли и представление-то? Уголовно-процессуальный кодекс обязывал вносить представление об обстоятельствах, способствующих совершению преступления. Здесь преступления не было. Законно ли уведомлять директора о том, что под его началом работает плохой человек?
Моему второму сознанию удалось глянуть на себя со стороны, из космоса: в большом городе, в каменном здании, в официальном кабинете сидит мужик пятидесяти лет и думает, какую бы гадость сделать женщине. Он бы не думал, кабы верил в свою теорию равенства человеческих судеб.
Моя ли это теория? Бывает, что давно читанное и позабытое всплывает в памяти самостоятельным островком, передумывается заново и делается тоже твоим, собственным. Равенство человеческих судеб...
Один работает директором, имеет почет и деньги, а второй вкалывает у станка; зато первый расплачивается нервами. Один разъезжает на собственном автомобиле, второй ходит пешком; зато второй укрепляет здоровье. Один живет в городе, пользуясь благами цивилизации, а второй живет в деревне; зато второй дышит свежим воздухом и видит закаты. Один ест икру, второй ест картошку с подсолнечным маслом; зато простая пища полезнее. У одного жена красавица, у второго – простушка; зато у простушки золотое сердце. Вон за окошком уселась ворона... Какое может быть сравнение, например, меня с вороной? У меня, слава богу, интеллект. Но ворона живет дольше человека, прыгает по травке, получает беззаботное удовольствие от жучков – и плевала она на мой интеллект.
Справедливое равенство судеб... Но Анищин погиб, и никакая справедливость ему уже не поможет. Оставалась месть, оставалось возмездие. Следователь – тот же судья; только срок не дает.
Есть люди, считающие месть чувством низменным. Им хорошо, этим людям, потому что отмщение – наказание за содеянное – они всего лишь перекладывают на других. Простить можно только человеку, осознавшему содеянное. Иначе прощение станет издевательством над истиной и справедливостью.
Машинистка отпечатала представление на прокурорском бланке. Далее следовало отдать это в канцелярию для отправки почтой. Я задумался: если бумага даже дойдет благополучно, то директор скорее всего наложит резолюцию и спустит ее заму, тот передаст в профком, а там... Сколько раз бывало, что тот, кого я расписывал в официальном документе, об этом даже и не узнавал?
Прокуратурская машина стояла у подъезда. Это и надоумило меня отвезти представление на «Прибор» и лично вручить директору...
Через полчаса я вошел в приемную. Деревянные полированные поверхности, цветной телевизор, секретарша, одной рукой державшая чашечку кофе, второй нажимавшая какие-то клавиши, – все это отрезвило меня. Приезд, бумага в портфеле и даже самоубийство Анищина сразу показались незначительным эпизодом в потоке жизни, вроде того коробка спичек, который ставится для масштаба с чем-нибудь крупным. Но я подошел к секретарше, уже преодолевая заградительную силу ее взгляда.
– Мне бы к директору...
– Вам назначено?
– Нет.
– Он занят, – сказала она так, словно он умер и ни за что не воскреснет.
Видимо, с портфелем и шапкой в руке – из меха тюленя – я походил на толкача, приехавшего за приборами, фондами или какими-нибудь неликвидами. Вздохнув, я полез за удостоверением, которое предъявлять не люблю, – точно мандат на привилегии. Секретарша рассмотрела его с любопытством, после чего глаза ее поголубели, а синевато-перламутровые губы улыбнулись мне почти женственно.
– У него совещание по соцкультбыту.
– Подожду...
Я сел в кресло у телевизора. Прав Анищин: нельзя человеку жить долго, ибо повторяемость событий начинает утомлять. По-моему, все мои пятьдесят лет говорят о жилищной проблеме и плохих дорогах, овощах и мясе, соцкультбыте и услугах. Меня удивляет не то, что всего этого так и не появляется, а удивляет наивная вера людей в пришествие всеобщего благоденствия, стоит расстелиться достатку в автомобилях, квадратных метрах, модной обуви и обильных услугах. Дело о самоубийстве Анишина подтверждало это: и он был хорошо обеспечен, и дочь, а счастья не было. Пожалуй, я не совсем точно сложил свою мысль: меня раздражает подмена вечных истин – счастья, смысла жизни, добра, горя – соцкультбытом и окладами.
– Сейчас спрошу, – сказала вдруг секретарша и, допив залпом кофе, грациозно исчезла за чернокожей дверью.
Я ждал ее возвращения, но вместе с ней из-за чернокожей двери разгоряченно появился мужчина лет сорока, подошел ко мне и сел рядом в кресло:
– Пусть без меня поговорят... Слушаю вас!
Я достал из портфеля бумагу. Он прочел ее с той же разгоряченной энергией, с которой и вышел из кабинета.
– А с виду баба приятная, – изумился директор.
– По-моему, Сокальская и с виду спесива.
– Про эти... про зубы... верно?
– Она и не отрицает.
– А чего вы от нас хотите?
– Общественного обсуждения.
– В форме чего?
– Например, провести собрание.
Директор задумался. Две крылатые складки от носа к уголкам рта сразу состарили его лицо, и на сорок оно уже не выглядело.
– Плана не даем, на хозрасчет толком не перейти... А тут мораль.
– И план, и хозрасчет в конечном счете зависят от морали.
– Мы пьянство-то не можем побороть.
– Потому что не боретесь.
– Как? Вот у нас главный механик, отменный организатор и рукодел, а потихоньку употребляет. Что прикажете делать?
– Высказать ему презрение.
– Каким образом?
– Для начала не подавайте руки.
– И он перестанет пить?
– Он задумается.
За чернокожей дверью расшумелись. Директор недовольно кивнул в ее сторону, словно участники совещания видели сквозь стены. Он кивал секретарше, которая понятливо заспешила в его кабинет, – шумок утих.
– Допустим, собрание... И что скажем? Покончил с собой на почве голода?
– Нет.
– От болезней?
– Нет.
– От старости, что ли?
– Сокальская его убила.
– Но ведь не убила.
– Я приду на собрание и докажу, что убила.
– Чем убила, как?
– Убила одиночеством.
– Ну, для общего собрания это слишком тонко.
– Сокальская ограбила и бросила старика.
Директор поднялся. Я видел, что его мысли уже полетели туда, за чернокожую дверь. По крайней мере, крылатые складки на лице разгладились, отчего оно вновь стало энергичным и сорокалетним. Да он еще улыбнулся.
– Пусть решает наша общественность. Лично я руки ей подавать не намерен. – И, прекращая все дальнейшие разговоры, директор заткнул мне рот элегантно: – Верочка, надеюсь, вы предложите гостю чашечку кофе?
Кто проверит, правду старики говорят про былое житье или неправду? Свидетелей-то нет, все почти померли.
Смотрю по телевизору. Народную артистку спрашивают на концерте, что бы она сделала, приди к ней на квартиру неожиданный Дед Мороз. Она интересуется: «А молодой?» Сама же и уточнила: «Конечно, молодой, зачем же старый?» Публика захлопала. А гулче всех хлопали старики, те самые, которых народная артистка не пустила бы в свою квартиру.
Говорят, что смысл жизни никому не известен. Как это никому, когда мне известен. В счастье весь и смысл. Если человек родился, то у него нет иного выхода, как быть счастливым.
Сегодня мне парень жаловался, что ему надоело выносить гробы. В доме стариков умирает многовато, а поскольку гроб о четырех углах, то и требуется четверо мужичков. А старики-то одинокие, брошенные. Вот его и просят то к моргу подъехать, то к церкви.
Молодой человек, под носом машины проскочивший, на мое замечание об опасности похвастал: «Я, папаша, смелый и мужественный...» Пришлось ему ответить: «Побереги мужество для старости».