Мы говорим: «Бог накажет...» Что имеем в виду? Да время, только время.
Разговоры у меня выходят, разговоры... Старикан, еще постарше меня, сказал: «После нас останется один только прах». – «И его, дорогой, не останется». – «А что же останется?» – «Химические элементы».
Ученые занимаются долголетием. Чем черт не шутит: возьмут да и продлят жизнь, скажем, лет на сто. Мне даже страшно сделалось... Еще мне сто лет сидеть одному?
Когда выпадет какая-нибудь радость, какая-нибудь счастливая минута, я тихо спрашиваю: «Что, последняя?»
В нашем доме, в шестой парадной, живет заслуженная старуха. В войну командовала ротой, изранена, орденов много, в том числе высший. Молодые ее держат в самом черном теле. Живет на кухне, ест объедки, мыть ее не моют и на воздух не выводят. Однако эти молодые размножились, и подавай им новую квартиру. Старуху с кухни извлекли, отмыли, накормили и все ордена надели. И повезли в исполком, поддерживая с двух сторон. В исполкоме старуху приняли по-человечески и квартиру обещали в самое ближайшее время. Молодые отвезли старуху домой и вновь задвинули на кухню, где она сидит и плачет без всякой причины.
Время поставило всех людей в очередь, когда кому жить. Подошла твоя очередь – родился, подошла другая очередь – помер. Только вот я хочу узнать, где она стоит и нельзя ли пролезть без очереди на свою смертушку.
Что чувствует рабочий, сделавший своими руками деталь? А строитель, повар, инженер, писатель, портной?.. Что чувствуют люди, видевшие плоды трудов своих? Наверное, удовлетворение. Что же чувствовать следователю, прекратившему уголовное дело по самоубийству и знавшему, кто виноват в этом самоубийстве? Я прекращаю дело и умываю руки, Сокальская продолжает жить спесиво и комфортабельно, а Ивана Никандровича – в могилу? Не мог я с этим смириться, и от собственного бессилия мне становилось еще хуже.
В такие моменты время опускается мне на плечи и хочет пригнуть меня к земле – двадцать лет следственной работы и пятьдесят лет жизни. Мне становится так все безразлично, что я даже не пробую его стряхнуть. Да и не под силу.
Но ждала работа.
Я шел из канцелярии, куда забегал за бланками протоколов очных ставок. В коридоре дорогу мне по-хозяйски заступил человек лет тридцати с модной сумкой на плече; впрочем, может быть, и не модной, но у меня никогда такой не было – на ремне висело нечто вроде кожаного рюкзачка.
– Сергей Георгиевич Рябинин? – спросил он тоном старого друга, удивленного встречей;
– Я занят.
– Но вы не знаете, кто перед вами...
– Журналист.
Видимо, он хотел спросить, как я догадался. Узнать в человеке крестьянина, рабочего либо интеллигента смогут многие. Но я почти безошибочно определяю бухгалтеров, учителей, продавцов, журналистов, шоферов, художников, оперативных работников милиции... Уж не говоря про руководителей.
Удивление журналиста было коротким, как выдержка той фотокамеры, которая наверняка была в его сумке.
– Прокурор послал к вам.
– У меня очная ставка.
– Я подожду.
Протяженность очных ставок непредсказуема. Эта шла минут сорок, и я надеялся, что журналист улетучится. Но он терпеливо прождал в коридоре. Пришлось впустить.
Журналистов я не люблю. Не за настырность и не за присущую им легкость, не за жажду сенсаций – хлеб их – и даже не за то, что они стелются под ветрами политики. Не люблю, потому что для них тенденция, а то и просто мода, дороже истины; не ищут они истину-то, доказывая задуманное.
– Сергей Георгиевич, вас расхваливали во всех инстанциях...
– А не предупредили, что я журналистов недолюбливаю?
Он улыбнулся снисходительно, как улыбаются, когда рискованно шутит большой начальник – мол, шалость. Но огрызнулся тоже вопросом:
– Потому что мы критикуем следственные органы?
– Потому что критикуете глупо.
Его модные, слегка рыжеватые усики улыбнулись. Крупный лоб, как мне показалось, склонился ко мне под иным углом – короче, набычился. У этого журналиста вообще лоб как-то выступал, и я не мог понять: таково строение головы или такой характер?
– Беспокоитесь за честь мундира?
– Беспокоюсь за истину, – отрезал я.
– Пресса тоже за истину.
– Тогда она не знает, что это такое.
– Знает – правовое государство.
– Тогда она не знает, что такое правовое государство.
– Ну, Сергей Георгиевич, это уже амбиция, а не позиция.
Раньше, лет двадцать назад, я тут же бы с ним распрощался, как с человеком иных убеждений. Но время не только уносит годы, оно и приносит новые взгляды. Серьезное убеждение зреет невидимо, точно плод наливается соком. Правда, не исключены некие моменты, вроде катализаторов, ускоряющие созревание.
Первым таким катализатором была овчарка, в свое время жившая у меня: породистая, с родословной, уходящей в Германию. Отношения у нас не сложились в конечном счете по той причине, что я видел в ней друга. Коли друг, то будь мне подобен; коли подобен, то и равен; коли равен, то изволь понимать с полуслова. Но овчарка не понимала, да и я не всегда ее понимал.
Вторым кристаллизующим моментом стали прочитанные слова Гёте, которые отпечатались в сознании, как гравированные на том кристалле: «Требовать, чтобы люди с тобой гармонировали, – непростительная глупость». От того, что все мы похожи друг на друга, еще не значит, что все мы одинаковы – это уже я теперь говорю. Впрочем, друзья, близкие и единомышленники гармонировать должны, как музыканты в оркестре.
– Ну что, побеседовали? – спросил я.
– Сергей Георгиевич, может быть, у меня вырвалась резкость... Но вы обвиняете бездоказательно.
– О том, что газетчики не понимают сути правового государства? Извольте, докажу. На той неделе была статья Аркадия Изюмского...
– Один из лучших публицистов, – вставил он.
– ... о разгоне митинга в Старом сквере... Вы согласны со статьей?
– Еще бы!
– Но исполком митинга не разрешил. Значит, милиция действовала законно. Как и подобает в правовом государстве. Не так ли?
– Она применила силу.
– Милиция для того и создана, чтобы применять силу. Она поступила так, как поступает полиция в любом цивилизованном государстве.
– Сергей Георгиевич, вы против того, что обсуждалось на митинге?
– За! Я вообще за полную свободу митингов, кроме каких-нибудь профашистских. Но лучшему публицисту Аркадию Изюмскому нужно было весь свой гнев направить против исполкома, а он по непониманию принципов правового государства обрушился на милицию.
Журналист наклонил голову, будто кивнул мне в знак признательности, да забыл выпрямиться. Еще бы: писать на правовые темы и отделаться обидным молчанием.
– Как вас звать? – спросил я миролюбиво.
– Герман... Герман Александрович.
– Герман Александрович, вы согласны, что правовое государство то, где законы чтятся свято и всеми? И следователем Ивановым, и гражданином Петровым...
– Да, конечно.
– Почему же вы критикуете следственные органы только за то, что они кого-то незаконно привлекли? А если незаконно не привлекли?
– Как это?
– Пойдите в любую прокуратуру или райотдел милиции, и вам покажут шкафы разных дел, по которым преступники избежали ответственности.
– Почему?
– Не нашли, не поймали, не сумели доказать их вину, не хватило квалификации разобраться... И я не знаю, кого больше – привлеченных или ускользнувших. Где же основополагающий принцип законности – неотвратимость наказания? А по-вашему так: незаконно привлекли – нарушение, а преступник гуляет на свободе, то и ничего.
– Надо подумать.
Если в профессиональной принадлежности человека я все-таки могу ошибиться, то в определении глупца – никогда. Интуитивно, по нюансам, по разговору, при помощи нехитрого теста и просто так, на глаз. Дурак, например, не любит умных; не признает относительных истин – для него все абсолютно; не терпит парадоксов, полагая их глупостями; смеется над интуицией... И главное, дурак не любит задумываться, ибо все давно знает.