— Я принял решение насчёт твоих обязанностей, Хитклиф. Хочешь послушать?

Я пожал плечами. Какая разница, хочу я или нет; он будет говорить всё, что взбредёт ему в голову. Обращаясь к слушателям, получающим у него жалованье, он с лучезарной улыбкой продолжал:

— Двадцать три часа в сутки ты должен шататься вокруг дома и конюшни, как монах, повредившийся в уме; ты будешь портить все предметы и вещи, а всякую живность пинать сапогами. Тебе придётся скакать на моих лучших лошадях, пока они не решат, что на них вскочил сам дьявол; ты будешь хватать своими лапами мои лучшие книги, пока у них не начнут трещать переплёты от твоих занятий; ты будешь пугать кошек, мучить собак — словом причинять всем обитателям дома максимум возможных неприятностей. Это понятно?

Я кивнул. Конечно, я понимал, что он издевается надо мной, но мне хотелось послушать, что он ещё скажет. Это было только вступление.

— Отлично. Чтобы получить список пакостей, которые тебе предстоит сделать за день, ты должен каждое утро приходить в эту комнату; ты найдёшь меня стоящим в центре золотой пентаграммы, которая защитит меня от твоих злых чар и поставит их мне на службу.

— Для этого она должна быть сделана из чистого золота, — буркнул я.

— Прекрасно! Правильность выбранной мною стратегии подтверждается. Вызвав тебя, я произнесу заклинания, которые заставят тебя сразу же приступить к своим обязанностям. Э… (Он обернулся к Джону, который стоял с непроницаемым выражением на лице.) Разве не замечательно иметь собственного духа, и какого духа! Это необыкновенное существо оживит обстановку в доме, правда, Джон?

— У меня нет своего мнения на этот счёт, сэр.

— А я уверен, что есть, но оставим это. Сейчас важнее дать задачу нашему джинну. Ты слушаешь, Хитклиф? Отлично; после обеда ты будешь помогать Дэниелу в конюшне; пусть он сам позаботится о своих талисманах, а я пока обзаведусь своими. Вечерами… Не знаю, можешь пошептаться со своими богами, они расскажут тебе что заросли колючего кустарника когда-то были местом сборища ведьм. Но, повторяю, двадцать четвёртый час принадлежит мне.

— Все часы принадлежат вам, если вы купили право приказывать.

— Я приказываю вот что: двадцать четвёртый час ты будешь проводить как цивилизованный человек. Как только пробьют часы, твоя голова поднимется и не будет упираться подбородком в грудь, как обычно; спина не будет сутулиться, подобно горбу великана-людоеда, а станет прямой, как у мраморного Антиноя. Ты будешь смотреть собеседнику в глаза и отвечать ему разумно, внятно и приветливо. Твои брови разгладятся, и с лица исчезнет обычное хмурое выражение. Этот час, Хитклиф, ты будешь улыбаться, я так велю.

Я отвернулся. Мне было невмоготу смотреть на этот балаган. Как будто прочитав мои мысли, он продолжал:

— Пойми, я догадываюсь, что ты человек испорченный и дьявольски гордый в придачу, но мне взбрело в голову исправить тебя, хотя бы внешне. Я занимаю высокое положение, и мои слуги обязаны выглядеть прилично. Я не могу держать в доме человека, глядя на которого подумаешь, что он скорее перережет гостю горло, чем подаст ему обед. Ты должен, по крайней мере, выглядеть как христианин. Ну что, Тролль, не хочешь сменить шкуру?

Я оглянулся на Джона и горничную (как я потом узнал, её звали Ли), ожидая увидеть на их лицах ухмылки или смущение при столь очевидных признаках хозяйского слабоумия. Но оба стояли неподвижно и невозмутимо, как будто ничего необычного не произошло.

Я ответил на ту часть его бредовых распоряжений, которая показалась мне более конкретной.

— Двадцать четвёртый час, когда я должен улыбаться, — имеется в виду буквально двадцать четвёртый час? С одиннадцати до двенадцати?

— Что, жалко часа, отнятого от ведьмовства? Я хочу вырвать тебя из когтей твоего хвостатого хозяина. Приходи ко мне в одиннадцать, Хитклиф. Мы будем вместе ужинать, ты и я.

— Вместе ужинать?

— Да. Ты будешь моим гостем, Хитклиф.

Я окинул взглядом изысканное серебро и хрусталь, стоявшие на столе перед этим расфуфыренным джентльменом; в этот момент он подносил к губам пиалу такого тонкого фарфора, который просвечивал под лучами утреннего солнца, наполняя держащую его руку розовым светом. Это заставило меня вспомнить о моих собственных руках, какими я увидел их накануне, когда держал поводья. Сегодня они были чистые, это правда, но сколько ни мой, ни скреби — мозоли не отмоешь; точно так же, сколько ни играй в джентльмена, в этой комнате я всегда буду чувствовать себя не в своей тарелке. Тут уж я не выдержал и расхохотался.

Мистер Эр взялся рукой за подбородок.

— Что-то, может, те чарующие звуки, что льются из твоей груди, подсказывает мне, что моё предложение тебя не радует, а вызывает насмешку. Интересно, почему?

Вместо ответа я сунул ему под нос свою правую руку. Струпья мозолей и въевшаяся грязь выглядели так отвратительно, что меня самого передёрнуло. Он, однако, внимательно смотрел на мою ладонь с минуту или две, а затем оглядел меня с ног до головы.

— По-видимому, это была дурацкая идея, — пробормотал он задумчиво. — Дрессированный медведь, пьющий чай за кукольным столиком. Ладно, поступим по-твоему.

— Как это «по-моему»?

— Мы будем каждый вечер ужинать вместе, но не здесь. Я буду приходить к тебе.

Тут Джон, судя по выражению его лица, озадаченный не меньше меня, проявил признаки беспокойства; я же не подал виду, что растерян, просто сложил руки на груди и стоял, ожидая разъяснений. Таковых не последовало, и я вынужден был смириться — до одиннадцати часов придётся жить с ощущением, что меня дурачат.

Я ненадолго прервала чтение и накинула на плечи шаль; в купе становилось прохладно. Мистер Локвуд крепко спал; во сне его лицо казалось старше; черты обмякли, будто ему требовались сознательные усилия, чтобы удерживать их в привычном состоянии. Его рука, выскользнув из-под одеяла, лежала раскрытой ладонью вверх на холодном сиденье; я осторожно укрыла её одеялом.

Я вернулась к чтению манускрипта, но глаза мои видели не слова рукописи, а что-то смутное, парившее в воздухе над ними. Это было лицо. Я долго в него всматривалась: в этом лице было нечто, мучительно интересовавшее меня.

Как ты думаешь, читатель, чей образ возник предо мной в полутёмном купе? Ты, наверное, полагаешь, что пред моим мысленным взором предстали черты человека, чьё письмо я сейчас читала, что с досады или со скуки я стала рисовать в воображении хмурое, ухмыляющееся цыганское лицо, вымазанное грязью. А может, ты будешь искать разгадку совсем с другой стороны и рискнёшь предположить, что мною овладели не фантазии, а воспоминания, что в глазах у меня навсегда запечатлелось улыбающееся, ироничное лицо месье Эже, столь недавно и неохотно оставленное, столь ревниво лелеемое в памяти. А возможно, ты скажешь с печальной уверенностью: «Нет, лицо, что является ей в воображении, не фантазия и не воспоминание — это лицо человека из плоти и крови, который спит сейчас напротив неё, укрытый одеялами. Ведь она покинута, опечалена, отвергнута — в таком состоянии она готова перенести свои нежные чувства на этого ничего не подозревающего незнакомца».

Ты не угадал, мой читатель. Лицо, представшее предо мной, было лицом моей сестры — Эмили.

Необычное лицо. Возможно, на первый взгляд в нём нет ничего особенного, но, взглянув один раз, хочется взглянуть во второй, в третий… У Эмили полные губы, высокие брови, гладкая кожа; в её сияющих глазах есть и глубокая задумчивость, и веселье, и высокомерие. Эти глаза обольщают, но удерживают на расстоянии всех, кроме немногих избранных, и даже для них правила устанавливает она сама.

Я считала, что принадлежу к этим избранным, но не родство давало мне это право. Мы с Эмили всегда были друг для друга одновременно и больше, и меньше, чем просто сёстры. Мы могли неделями быть вместе, говорить только друг с другом, думать об одном и том же, с напряжённым интересом обсуждать что-то между собой, не посвящая посторонних в свою тайну. Не будет большой ошибкой сказать, что в эти недели мы думали и чувствовали одинаково. Но вдруг что-то менялось — закрывалось окно или захлопывалась дверь, — Эмили вздрагивала и выключала меня из игры. Надолго ли? В томительном ожидании проходили недели и месяцы, иногда даже приходилось принимать в игру, без которой мне в детстве жизнь была не мила, Брэнуэлла — нашего младшего брата.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: