Я не знаю, как назвать то занятие, за которым мы проводили втайне от взрослых всё своё время; если бы отец или наша экономка Табби что-нибудь заметили, они сочли бы это обычной детской игрой. Эмили, Брэнуэлл, я и ещё одна наша сестра — Энн — с детства жили в выдуманном мире; населявшие этот мир герои и происходившие в нём события были для нас столь притягательны, что мы предпочитали их реальному миру дома, церкви и болот. По мере того как мы взрослели, мир наших фантазий становился всё сложней — мы начали вести записи событий, происходивших за день. Постепенно эти записи перестали быть простой констатацией фактов; мы старались передать на бумаге дрожь восторга и ужаса, пережитых нами, когда мы разыгрывали действие. Годы шли; наш мир рос; мы создали целые нации со своими обычаями и традициями.
Несмотря на то что я была старшей, несомненным лидером среди нас являлась Эмили. Мы все обладали живым воображением, но способности Эмили были совсем другого рода. Там, где мы вымучивали подробности происшествия — побега, кораблекрушения, битвы двух великих армий — и спорили до хрипоты, желая настоять на своём, ей стоило только сказать: дело обстояло так, так и так — и события разворачивались перед нами сами собой, одна подробность тянула за собой другую, пока мы не начинали согласно кивать головами, полные восторга и удивления. Никто из нас не мог ей противоречить, и совсем не потому, что она ушла бы и не стала больше играть (хотя бывало и такое), а потому, что её предложения были заманчивей и логичней, чем те, что приходили в голову нам.
Способность Эмили делать воображаемый мир реальным со временем становилась всё сильнее. Ей стоило только сказать: «Вообрази…», и я видела, слышала и чувствовала всё, что Эмили хотела мне показать. Чем дольше я слушала Эмили, тем больше во мне крепла уверенность, что то, о чём она рассказывает, куда реальнее, чем четыре стены вокруг нас и наши лица.
Иногда, слушая Эмили, я предвидела дальнейшее развитие событий и пыталась ему помешать. Я могла так разнервничаться при приближении трагической развязки — гибели героя, болезни и смерти героини, — что была не в силах ни есть, ни спать. Но напрасно я молила, угрожала и лила слёзы — Эмили была непреклонна. «У истории свои законы, — отвечала она. — Я только могу им следовать. Изменить их не в моей власти. Я заставляю героев поступать так, как они должны поступать. У них нет выбора, и у меня нет выбора». С этим ничего нельзя было поделать. Полюбившийся персонаж встретит свою судьбу, и я буду плакать в подушку, пока не усну.
Читатель, опять я слышу твой голос. «Очень трогательно, — говоришь ты, — но зачем беспокоиться и, более того, беспокоить меня, вспоминая об этом сейчас?» Ну, хорошо, я расскажу тебе.
Хитклиф, тот Хитклиф, чьё письмо я сейчас читала, листая пожелтевшие страницы, был, если верить Эмили, живым человеком, примерно нашего возраста. История его детства на Грозовом Перевале не являлась для меня новостью. Я слышала её раньше, но не как историю давно умершего человека, а как рассказ о творящихся в наши дни гнусностях.
Вплоть до этого часа я считала Хитклифа другом Эмили, которого она не хотела знакомить с нами. Теперь я держала в руках письмо, написанное тем же молодым человеком, но написанное шестьдесят лет назад. Друг и письмо не могли существовать одновременно. Если письмо не подделка, никакого друга на свете не было, и наоборот. Но сомневаться в подлинности письма не приходилось.
Годами я втайне раздумывала, как относится Эмили к созданиям своего воображения. Если она легко могла провести меня через черту, отделяющую выдумку от реальности, то отличала ли она сама созданный ею мир от действительно существовавшего? И если нет, то как это отражалось на её рассудке?
Раньше мне было просто интересно; теперь, в поезде, я по-настоящему испугалась за неё.
Я помню, бывало, Брэнуэлл, Энн и я изнывали от скуки, оставшись дома из-за дождя или болезни, и просили Эмили нагнать на нас страху. «Пожалуйста, Эмили! Пожалуйста, испугай нас! Испугай нас, Эмилия!»
Если, подразнив нас немного, Эмили соглашалась, она на минуту поворачивалась к нам спиной. Остальные поплотнее прижимались друг к другу, желая обрести мужество в тесном прикосновении, но вместо этого передавая от одной потной ладошки к другой восхитительный поток жгучего страха.
Когда Эмили поворачивалась, ей достаточно было просто взглянуть на нас. Она не строила страшных рож, ничуть не бывало; это было то самое лицо, которое мы видели каждый день, довольно симпатичное, довольно строгое, пока мы не видели её глаз. О, эти глаза! Они манили заглянуть в них, однако мы сопротивлялись. В них было что-то властное, что-то отталкивающее! Не смерть — это было бы понятно, это мы знали, — но понятие, недоступное нашему уму, однако неотвратимое. Неотвратимое, однако невыразимое. Оно таилось в глубине этих глаз и властно влекло нас к себе.
Мистер Локвуд пошевелился; я снова уткнулась в рукопись. Если он проснётся, пусть у него не будет неприятного чувства, что я разглядываю его во сне. Постепенно рукопись завладела моим вниманием, и я снова принялась за чтение.
5
Вечером того же дня меня со всеми пожитками переселили в пристройку к конюшне, выстроенную на склоне холма и соединявшуюся с конюшней на уровне второго этажа. Раньше в ней жил старший конюх, Дэниел Бек, но он недавно женился и переехал в коттедж неподалёку. Поначалу это напомнило мне моё изгнание из дома после смерти твоего отца; я расценивал все эти нововведения как оскорбительные, но когда устроился наконец в крохотной квартирке, куда долетал свежий ветерок из яблоневого сада на холме, обида моя улетучилась. В каждом предмете здесь — в широком очаге, над которым висел ряд медных сковородок, в массивной дубовой мебели — чувствовалась жизненная основательность, так непохожая на мир сказочных снов, в котором предпочитал жить мистер Эр и в который он тянул и меня, как бычка на верёвочке. Золотой и серебряный мир большого дома закружил меня, как сверкающий вихрь, но теперь, когда мне отвели жильё, полностью мне понятное, и дали час времени до возвращения Дэниела, чтобы осмотреться, я снова ощутил себя на твёрдой земле.
Когда чувства мои улеглись, я принялся обдумывать ситуацию серьёзно. Куда я попал? Что это за странное место? И зачем я понадобился здешнему хозяину? Хотя даже в тот момент (самый унизительный момент своей жизни) я был уверен в своих скрытых достоинствах и талантах; но я трезво смотрел на жизнь и поэтому не мог предполагать, что чужой человек сразу оценит их. Только настоящий провидец смог бы разглядеть под отталкивающей личиной сегодняшнего Хитклифа некогда любимого сына в богатом доме; только провидцу удалось бы проникнуть взглядом в будущее и увидеть, как тлеющие угли его дарования, собранные в кучу, снова вспыхивают ярким пламенем. Был ли таким провидцем Эдвард Эр? Думаю, что нет. Впрочем, он был настоящим волшебником, когда дело касалось обустройства его маленького мирка; даже плохо его зная, я мог сказать, что его дар можно скорее назвать остроумием — он быстро во всём разбирался и мог (благодаря своему богатству) поражать неожиданным вмешательством в дела людей, — но не пониманием, настоящим проникновением в глубь вещей.
Самолюбие не застило мне глаза; я понимал, что на первый взгляд во мне мало привлекательного. За всё время, что мы общались с мистером Эром, я либо был с ним груб, либо вообще молчал. Зачем же нанимать человека незнакомого и, возможно, опасного, если можно набрать в соседней деревне десяток конюхов, о которых будет известно всё, начиная с их первых детских шагов. Но и это только часть загадки; платить этому человеку в пять раз больше того, чего по самым щедрым расчётам стоят его услуги? И более того, зачем понадобилось ужинать с этой мелкой сошкой, получающей ни с чем не соизмеримое жалованье?
Кроме того, манеры мистера Эра казались мне странными, с какой стороны ни посмотри. Хотя я знал об обычаях высшего общества примерно столько же, сколько об обычаях стаи диких орангутангов, однако и моих скудных познаний было достаточно, чтобы сообразить, что не каждый день богатые джентльмены тратят на таких, как я, столько сил и внимания, сколько расходовал на меня мистер Эр, не преследуя определённой цели.