— Хватит жевать. Я не разрешал. Ну-ка, подержите этого вэка, чтобы он все видел и не мог смыться.
Они сложили свои жирные кусы на стол среди всех бумажонок и взялись за этого вэка, писаку, его роговые брили треснули, но еще висели на носу. Старина Дим все приплясывал, так что безделушки на камине тряслись (потом я их сбросил, чтобы они не тряслись, братцы) и все забавлялся с автором "МЕХАНИЧЕСКОГО АПЕЛЬСИНА", сделав его фас таким пурпурным и мокрым, словно какой-то особый сочный фрукт.
— В порядке, Дим, — сказал я. — Теперь за другое дело, Богг в помощь.
Он взялся за дьевотшку, которая все продолжала свой кричинг, заломив ей рукеры за спину, вэри хор-рошо, пока я сдирал с нее то и другое, а они продолжали свое: " Хо-хо- хо", и вэри хор-рошие грудели предстали их нескромным взорам, пока я расстегнулся, готовясь к броску. Сделав это, я услышал отчаянные крики истекавшего кровью писаки, которого держали Джорджи и Пит; он вырвался, вопя, как безумный, самые грязные слова, какие я знал, да и другие, которые он сочинял тут же. Когда я сделал, что надо, пришла очередь Дима, и он сделал это, как скотина, сопя и рыча, не сняв маски Пиби Шелли. Потом мы поменялись: Дим и я схватили этого вэка, слюнавого писаку, который почти перестал бороться, а только что-то бормотал, а Пит и Джорджи получили свое. Потом все стихло, и пришла какая-то ненависть, и тогда мы разбили все, что еще не было разбито — машинку, лампу, стулья, а старина Дим (это было для него типично) помочился, затушив огонь в камине, и хотел нагадить на ковер, полный бумаги, но я сказал — не надо. " Аут — аут — аут- аут! " — заорал я. Этот вэк, писака, и его фрау были, по сути, в ином мире, в крови, растерзанные, издававшие какие-то звуки. Но живые.
Потом мы сели в наше авто, я отдал руль Джорджи (я был малэнко не в себе), и мы покатили обратно в город, по пути наезжая на что-то пищащее.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мы гнали в город, братцы, но не доехав, недалеко от Индустриального Канала (так его называли), мы усекли, что из строя вышла игла, как и наши собственные (ха-ха-ха) иглы, и авто закашляло кашэл-кошэл-кашэл. Но не стоило беспокоиться: совсем рядом мигали синие вспышки рейл-станции. Мы решали, бросить ли авто, чтобы его подобрали роззы, или, при нашем убийственном настроении, дать ему хор-роший толтшок в воду, чтобы добрым звонким "плеском" пропеть отходную этому вечеру. Остановились на последнем, и поэтому сняли тормоза и вчетвером подтолкнули авто к краю грязной воды, густой как патока, смешанной с людскими отбросами; потом один хор-роший толтшок — и оно свалилось. Мы отскочили, боясь, что грязь забрызгает наши шмотки, но "сплаш! глопп!" и авто исчезло без следа. "Прощай, старый другер!" — крикнул Джорджи, а Дим угостил нас своим шутовским "хах-хах-хах-ха!" Потом мы двинулись к станции, чтобы проехать остановку до Центра, как называли середину города. Мы купили билеты, мило, вежливо и спокойно ждали на платформе, как джентельмены. Дим забавлялся с автоматами: его карманы были полны монеток, и он был готов, если надо, раздавать шоколадки бедным и голодающим, но таковых здесь не нашлось. Тяжело подошел старина Эспрессо-рапидо, и мы забрались в него. Поезд казался почти пустым. Чтобы убить три минуты пути, мы занялись мягкими сидениями, делая хор-роший разз-резз и выпуская им кишки, а старина Дим колотил цепью по фенстеру, пока стекло не рассыпалось брызгами в зеленом воздухе. Но мы чувствовали себя усталыми и потрепанными, братцы, потратив за вечер малэнко энергии, братцы, и только Дим, шутовская скотина, был полон радостью жизни, хотя был весь в грязи и слишком вонял пóтом, что мне в нем весьма не нравилось.
Мы вышли в центре и потащились обратно к молочному бару "Корова", малэнко зевая и показывая спину луне, звездам и фонарям, ведь мы были еще подростки и днем ходили в школу.
Когда мы вошли в "Корову", мы увидели, что народу там больше, чем в прошлый раз. И тот тшелловэк, что бубнил в стране грез над своим молочком с синтемеском или что там у него, был еще здесь, бормоча о ежах, погоде и временах Платона.
Видно, это был его третий или четвертый заход за вечер: у него был тот бледный, нечеловеческий вид, будто он стал вещью, и его фас казался вырезанным из гипса. Уж если он хотел так долго оставаться в Той стране, ему надо было взять отдельный кабинет там, сзади, а не сидеть на видном мьесте: здесь какие-нибудь малтшики могли что-нибудь устроить, хотя не очень, так как в "Корове" имелись здоровые вышибалы на случай, если надо прекратить заверушку. Однако Дим втиснулся рядом с этим вэком, по-шутовски зевая и показывая глотку, и саданул по его башмаку своим большим грязным сапогом. Но этот вэк, братцы, ничего не слышал, витая где-то высоко.
Тут в баре были все надцаты, они пили молоко, коку и забавлялись чем попало (надцатами мы называли подростков), но было и несколько людей постарше, вэки и фрау, (но только не из буржуев), которые смеялись и разговаривали. По их прическам и свободной одежде (в основном большие вязаные свитера) было видно, что они с репетиции на телестудии здесь, за углом. У их дьевотшек были оживленные фасы и большие, очень красные рты, и они смеялись, показывая зубы, нисколько не заботясь об этом испорченном мире.
Гнусавила пластинка на стерео (это Джонни Живаго, русский котик, пел "Только раз в два дня"), и тут в интервале, когда ненадолго наступила тишина перед следующей песней, одна из этих дьевотшек (очень красивая, с большим красным улыбающимся ртом, лет под сорок, я бы сказал) вдруг спела полтора такта, будто давала пример чего-то, о чем они говорили, и в этот момент братцы, словно большая птица влетела в милкбар, и я почувствовал, что волосы на теле стали дыбом, и по мне прошла дрожь, будто поползли ящерки, так медленно вверх, а потом вниз. Я знал, что она пела. Это было из оперы Фридриха Гиттерфенстера "Дас Бетцойг", то место, где она умирает с перерезанной глоткой, и эти слова: " Может быть, так лучше". Да, я задрожал.
Но старина Дим, который слушал эту песню — отпустил одну из своих пошлостей: сыграл на губах, завыл как собака, сделал пальцами "козу" и захохотал, как шут. Мне кровь бросилась в голову, и я сказал: " Ублюдок грязный, слюнявый, не умеющий себя вести ублюдок". Тут я наклонился через Джорджи, который был между мной и этим ужасным Димом и дал раза Диму по ротеру. Дим вроде удивился, открыв рот, вытирая крофф с губера и удивленно смотря то на крофф, то на меня. " Зачем ты это сделал?" — недоуменно спросил он. Не многие видели, что я сделал, а кто видел, не обратил внимания. Стерео вновь играло какую-то дрянь на электрогитаре.
Я сказал:
— За то, что ты ублюдок с дурными манерами, без малейшего представления, как вести себя в обществе, братец.
У Дима был дурацкий и злобный вид, и он сказал:
— Лучше бы ты этого не делал. Я тебе больше не б-братец и не хочу им быть.
Он вытащил большой сопливый платок и озадаченно стирал им кровь, смотря на нее и морщась, будто думал, что кровь не его, а чужая. Он как будто пел кровью, чтобы искупить свою вульгарность, когда та дьевотшка пела песню. Но теперь эта дьевотшка смеялась "ха-ха-ха" со своими другерами в баре, ее красный ротер двигался и зубы сверкали; она даже не заметила Димовой грязной пошлоты. Кому Дим сделал плохо, так это мне. Я сказал:
— Если тебе это не нравится и ты этого не хочешь, ты знаешь, что нужно делать, братец.
Джорджи сказал резко, так что я посмотрел на него:
— Ол райт. Не будем начинать.
— Это Диму на пользу, — сказал я. — Не может же он всю жизнь быть малым дитем.
И я сердито посмотрел на Джорджи.
Дим сказал (кровь текла уже не так сильно):
— По какому праву он думает распоряжаться и тыкать, кого захочет. Мудак, скажу я ему. Я еще выбью ему глазеры цепью.