— Смотри, — сказал я спокойно (насколько позволяло стерео, сотрясавшее стены и потолок, и этот отключившийся вэк рядом с Димом, бормотавший "Икра ближе, ультоптимально…"), — смотри, Дим, если хочешь остаться в живых.
— Мудак, — фыркнул Дим, — большой мудак ты, и только. Ты не имел права. Я еще встречу тебя — с цепью или ноджиком, или с резером, чтобы не тыкал меня ни за что. Я этого не хочу.
— Давай на ножах, когда скажешь, — огрызнулся я.
Пит вставил:
— Ну, не надо, малтшики. Мы же другеры? Друзья так не поступают. Смотри, там эти губошлепы смеются, вроде потешаются над нами. Не будем ронять себя.
Я сказал:
— Дим должен знать свое место. Правильно?
— Брось, — ответил Джорджи. — Зачем эти разговоры насчет места? Вечно слышу, что льюдди должны знать свое место.
Пит сказал:
— Хочешь знать правду, ты не должен был давать Диму толтшок, ни за что ни про что. Скажу раз и навсегда. Говорю это со всем уважением, но если б ты сделал это мне, получил бы сдачи. И хватит об этом.
И он наклонился над своим молоком. Я чувствовал раж-драж, но старался сдержаться, сказав спокойно:
— Должен же быть вожак. Должна быть дисциплина. Так?
Никто не сказал ни слова, даже не кивнул. Я еще больше разозлился, но сказал еще спокойнее:
— Я давно командую. Все мы другеры, но должен кто-то командовать. Так или не так?
Они все осторожно кивнули. Дим стер последний крофф с губера, потом сказал:
— Ладно, ладно. Ол-райт. Я малэнко устал, да и все наверное. Хватит разговоров.
Я удивился и малэнко испугался, что Дим говорит так разумно. Он сказал:
— Утро вечера мудренее, так что лучше пойдем по домам. Райт?
Я был очень удивлен. Двое других кивнули: " Райт-райт-райт". Я сказал:
— Пойми насчет этого толтшка, Дим. Это все музыка. Я с ума схожу, если вэк мешает мне слушать, когда фрау поет. Так что вот.
— Лучше пойти домой, устроить а-литтл-спьятшка, — сказал Дим. — Длинная ночь для подростков. Райт?
— Райт, райт, — кивнули те двое. Я сказал:
— Пожалуй, лучше пойти домой.
Дим предложил хороший вештш. Если не видимся днем, братцы, тогда в то же время и там же завтра?
— Ладно, — сказал Джорджи, — пожалуй, можно сделать так.
— Может, — сказал Дим, — я малэнко опоздаю.
Он все вытирал свою губер, хотя крофф давно перестала течь.
— И, — сказал он, — надеюсь, тут больше не будет поющих цыпок.
И тут он издал свой обычный хохот " хо-хо-хо-хо". Казалось, он слишком туп, чтоб долго обижаться.
И мы пошли, каждый своим путем. Холодная кока, что я пил, отрыгалась " ырррргх". Моя бритва — горло-рез была под рукой на случай, если кто из другеров Биллибоя поджидает у жилого блока, или кто из других банд, групп или шаек, с которыми мы иногда сражались. Я жил с папашей и мамой в квартире Муниципального Жилого блока 18 А, между Книгзли-Авеню и Уилсон-уэй. До парадной двери я дошел без хлопот, хотя прошел мимо молоденького малтшика, который кричал и стонал, валяясь в канаве, здорово порезанный, и в свете фонарей видел полоски крови, тут и там, как подписи в память о ночной забаве, братцы. И еще, у самого 18 А я видел пару женских "нижних", грубо сорванных в горячий момент, вот так, братцы. Итак, я вошел. На стенах виднелась хорошая муниципальная роспись — вэки и цыпы, строгие в своем рабочем достоинстве, за станками и машинами, но без малейших шмоток на своих таких развитых телесах. И конечно, кое-кто из малтшиков из 18 А, как и можно было ожидать, улучшили и украсили эти большие картины карандашом и чернилами, добавив волосы и "палки", и грязные слова, исходящие из почтенных ротеров этих нагих /то есть голых/ фрау и вэков. Я пошел к лифту, но не стоило нажимать кнопку, чтобы узнать, работает ли он, потому что ему дали вэри хор-роший толтшок в эту ночь, металлическая дверь вся погнулась — проявление незаурядной силы, так что пришлось топать десять этажей. Я ругался и пыхтел, пока добрался усталый телом, а может, не меньше и духом. В этот вечер мне страшно хотелось музыки, наверно из-за той дьевотшки, что пела в "Корове". Мне хотелось целый праздник музыки, братцы, прежде чем я получу свой штамп в паспорте на границе страны снов и поднимется шлагбаум, чтобы пропустить меня туда.
Я открыл дверь моим маленьким клутшиком. В нашей квартирке все было тихо, пе и эм уже в стране снов, но мама оставила мне на столе малэнко на ужин пару ломтиков консервированного мяса, кусок брота с бутером, стакан холодного млека. Хо-хо-хо, старина млеко, без "ножей", синтемеска или дренкрома. Каким многогрешным, братцы, кажется мне теперь любое невинное молоко. Однако, я пил и ел, так что за ушами трещало: я был голоднее, чем казалось вначале, так что я достал из кладовой пирог с яблоками, отрывал от него куски и совал в свой жадный ротер. Потом я почистил зуберы и пощелкал йаззиком /то есть языком/, потом пошел в свою комнату или " берлогу", на ходу снимая шмотки.
Тут была моя кровать и мое стерео, гордость моей жизни, и пластинки в особом шкафчике, знамена и флажки на стене — память о жизни в исправительной школе с одиннадцати лет, все блестящие, с названием или номером "Юг-4", "Голубая Дивизия Исправшколы Метро", "Мальчики Альфы".
Маленькие репродукторы моего стерео были повсюду в комнате: на потолке, на стенах, на полу, так что, лежа в постели и слушая музыку, я был как будто опутан и обвит оркестром. В эту ночь я хотел начать с нового концерта для скрипки американца Джеффри Плаутуса в исполнении Одиссеуса Керилоса с оркестром филармонии Мэкона /штат Джорджия/. Я достал его оттуда, где он был аккуратно упакован, включил и стал ждать.
И вот, братцы, это пришло. О, блаженство, небесное блаженство. Я лежал обнаженный, голова и рукеры на подушке, закрыв глаза и открыв ротер в своем блаженстве, слушая поток прекрасных звуков. О, это было великолепно, а великолепие обретало плоть. Тромбоны ворчали золотом под кроватью, за моей головой были трубы, как тройное серебряное пламя, а от двери барабаны прокатывались сквозь меня, урча, как сладкий гром. Это было чудо из чудес. А потом, как птица, сотканная из редчайшего небесного металла, или как серебристое вино, льющееся в космическом корабле, в невесомости, вступила скрипка соло поверх всех других струн, и эти струны были как шелковая клетка вокруг моей постели. Потом флейта и гобой просверлили как черви из платины густую-густую массу золота и серебра. Я был в таком блажеснстве, о братцы. Пэ и Эм в своей спальне, в соседней комнате, уже научились не стучать в стену, жалуясь на то, что называли шумом. Я их отучил. Теперь они принимают сонные порошки. Быть может, зная, как я наслаждаюсь ночной музыкой, они уже приняли их. Когда слушал, зажмурив глаза от наслаждения, большего, чем любой Богг или Господь из синтемеска, я видел такие прекрасные картины.
Здесь были вэки и фрау, молодые и старые, они валялись на земле и вопили о пощаде, а я смеялся во весь ротер и бил их ногой в лицо. И здесь были дьевотшки с сорванной одеждой, они визжали, прижавшись к стене, а я обрушивался на них всей силой. И когда музыка /она состояла из одной лишь части/ поднялась к своей вершине, словно на высочайшую башню, тогда я, лежа в постели с зажмуренными глазами, с руками под головой, закричал от блаженства, словно что-то меня прорвало.
И так прекрасно музыка скользила к своему, словно пылающему огнем, завершению.
Потом я поставил прекрасного моцартовского "Юпитера " и снова видел лица, поверженные и разбитые, а потом я подумал, что надо поставить последнюю пластинку, прежде чем пересечь границу сна; мне хотелось чего-нибудь старого, крепкого и очень сильного, и я поставил И.С.Баха, Брандербургский концерт для средних и нижних струнных. И слушая уже с блаженством другого рода, чем раньше, я снова видел название тех бумажек, которым я сделал раз-резз, казалось так давно, в коттедже "Домашний очаг". Название насчет механического апельсина. Слушая И.С.Баха, я начал лучше понимать, что оно означает, и думал под это мрачное великолепие старого немецкого мастера, что мне хотелось бы сильнее избить тех двоих и разорвать их на куски в их собственном доме.