Утром к нему в банк прибежала жена католического пономаря, пан декан прислал ее. Она принялась божиться: в Каменной завелась нечистая сила. Вечером она вместе с двумя бабами возвращалась домой, они собирали сыроежки, и она видела двух чертей, летящих на круглых беленьких облаках. Женщины в испуге бросились бежать. Увидев на полянке три больших костра и услыхай выстрелы, пономариха сунула кусок хлеба за пазуху, чтобы злые духи не схватили его, и тоже бросилась бежать сломя голову. Она так торопилась, что потеряла корзинку с грибами и не помнит когда. Наверное, тогда, когда на узенькой тропинке у Каменной ее остановил незнакомый мужик, весь обросший, как медведь, и начал выкрикивать что-то на непонятном языке. Пан декан говорит, что это мог быть русский партизан.
Первый раз в жизни Сокол услышал о партизанах от живого свидетеля, но, когда он зашел к начальнику жандармского участка с просьбой прислать на праздник вооруженных жандармов, начальник начал изворачиваться, что, дескать, женщины просто болтают, что у страха глаза велики, что здесь неоткуда взяться партизанам.
Сокол послал к гардистам слугу из банка с приказом всем явиться к Каменной, имея при себе оружие. Но из ста гардистов в получении этого приказа расписались только четырнадцать, остальные сказались больными или отговорились нехваткой времени, а двое прислали через своих жен мундиры, заявив, что больше не хотят состоять в глинковской гарде.
Отказаться от проведения праздника теперь, когда народ уже валил к Каменной, было невозможно.
С самого утра Сокол оделся в пожарную форму с золотыми шнурами и пуговицами и принялся смотреться в старомодное зеркало в позолоченной раме, стоявшее между двумя окнами в большой темной столовой.
«Идет мне и эта форма», — подумал он и почистил воротник старой, истертой щеткой. Затем Сокол перешел в спальню и открыл шкаф. Его взгляд остановился на двух мундирах: гардистском и офицерском.
Он слегка улыбнулся. Мундиры были его страстью. В свое время, когда он решал, вступать ли ему в гарду Глинки, будет ли режим Тисо более устойчивым, чем был режим Бенеша и Годжи, возможность получить, в дополнение к уже имевшимся у него мундирам пожарника и офицера, новый, третий мундир — командира ГГ, облегчила ему выбор.
Сокол редко думал о политике. Он вообще не любил думать. В гимназии, которую он окончил с помощью преподавателя Кустры, земляка из Погорелой, он усвоил на всю жизнь: меньше думай, а то голова будет болеть. А Сокол не любил неприятных вещей. Если что-нибудь причиняет боль, рассуждал он, то ну его к черту.
Дела как будто оборачивались не в его пользу. Ведь положение немцев на фронтах весьма незавидное. Но есть еще надежда, что они остановят русских и перейдут в контрнаступление. Разве большевики преодолеют Карпаты?! Нет, ничего страшного не произойдет. А что касается партизан, то это только слухи, распространяемые коммунистами. Ну кого могли видеть женщины там, за Каменной? Наверняка каких-то браконьеров. Или вообще никого не было. Черти на облаках — это же сущая чушь. Начальник жандармского участка прав. Если бы еще фронт был близко, тогда это могло бы иметь стратегическое значение, а здесь, где все спокойно…
Он осторожно повернул ключ в дверях своей холостяцкой квартиры, сбежал по лестнице вниз и длинным темным коридором, который вел также и к банку, вышел на улицу.
Прямо перед ним остановился автомобиль Захара. За рулем сидел Эрвин, на заднем сиденье — старый Линцени с длинной виргинской сигарой в зубах, а рядом с ним Мариенка.
Сокол обменялся рукопожатием с Эрвином и Линцени, несмело поцеловал холеную, тонкую руку Мариенки и опустил свое тяжелое тело на мягкое сиденье рядом с Эрвином. Машина тронулась и спустя четверть часа остановилась у Каменной, где паслись выпряженные из повозок лошади, а люди обедали сидя на траве.
Группа мальчишек крутилась вокруг красного пожарного автомобиля. Сокол отругал их, а потом извинился перед Мариенкой за грубые слова, и все четверо пошли к большому танцевальному кругу у Каменной.
Их ждал сколоченный из досок стол, стоявший чуть-чуть повыше круга, где играл оркестр пожарников и кружилась в танцах молодежь. Недалеко от их стола пристроились за стойками все корчмари из Погорелой, наливая в большие стаканы грушевицу.
Мариенка Захарова задумчиво сидела рядом со своим дедом, а когда Людо Сокол пригласил ее на танец, она неохотно встала с лавочки и молча пошла перед ним на круг. Танцевали чардаш. Над кругом стояла пыль, оркестр фальшивил, звуки музыки отражались от окрестных утесов.
Солнце уже клонилось к западу, тени высоких елей росли, сквозь ветви на танцующих падали солнечные лучи. В круг, пошатываясь, вошел комиссар села Ондрейка. Он закрутил длинные с проседью усы, хлопнул в ладоши и заорал во все горло:
Последовавшие далее непристойные слова песни оскорбили Мариенку. Она отстранилась от Сокола, повернула к нему бледное лицо и сказала:
— Пойдемте сядем, я не могу слушать этого человека.
Сокол слегка покраснел, улыбнулся и последовал за Мариенкой длинными, неуверенными шагами. Он окинул робким восхищенным взглядом ее стройную фигуру в легком светло-синем платье, стянутом поясом.
Когда они снова сели за стол, он чокнулся с Линцени, шутя упрекнул его за то, что он отравляет чистый воздух своей сигарой, и принялся шептать на ухо Мариенке, предлагая ей пройтись с ним.
Мариенка отказалась:
— Мне хорошо и здесь.
Сокол уже подвыпил, но настаивать тем не менее не решился. Окинув жадным взглядом обнаженные руки молодой учительницы, стоявшей с Эрвином у стола, он подумал с удовлетворением, что вечером снова зайдет за ней. Потом налил полный стакан грушевицы. Вино и сладкий напиток ударили ему в голову, и он, увидев группу гардистов, развалившихся на траве около Ондрейки, встал и закричал во все горло:
— Тихо! Оркестр — чардаш для гарды Глинки!
Мариенка покраснела от стыда и посмотрела на деда с упреком:
— И зачем только ты его позвал, дедушка, теперь стыда не оберешься.
— Не смеши ты с этой своей гардой, — откликнулся из-за спины Сокола Эрвин. — Им бы надо вместе с тобой идти на фронт, а не здесь околачиваться.
Сокол обернулся и махнул рукой:
— Да что там мы! Немцы и без нас справятся.
— Боюсь, — ухмыльнулся Эрвин, — что от большевиков спасет только гора динамита, если взорвать всю землю.
Сокол уже не слушал его, а когда оркестр перестал играть, закричал еще громче:
— Песню для гардистов!
На кругу раздался хохот, и сразу же несколько молодых людей и девушек затянули: «Волга, Волга…»
Подвыпивший гардист, сидевший на бочке в нескольких шагах от стола, расстегнул мундир и присоединился к молодежи. Сокол вскочил с лавки, пошатываясь, подошел к гардисту и ударил его кулаком в лицо. Когда гардист свалился в траву, Сокол прошипел:
— Скотина!
Он вытащил из кармана брюк револьвер и выстрелил в воздух, но молодежь продолжала петь. Схватившись рукой за деревянные перила, он закричал хриплым голосом:
— Молчать! Не смейте петь большевистские песни!
Неожиданно танцующие устремились с круга к трем высоким елям, где столпились люди. Два гардиста, оказавшись среди зевак, бросились бежать, в направлении села. Растрепанный парень в рубахе с засученными рукавами прокладывал себе дорогу в толпе девушек. Пожилая женщина в черном платке тащила за руку дочь и за что-то ей выговаривала. Два корчмаря устремились к елям, держа полные стаканы вина. Третий, толстый как бочка, на которую он забрался, вытаращил глаза, заломил руки и принялся лихорадочно укладывать бутыли с вином в два больших ящика.
Из разношерстной людской толпы раздался вдруг тонкий женский голос:
— Да ведь это наши, словаки!
Линцени забеспокоился: что происходит? Он встал, поднялся на широкий пень и, увидев среди людей группу вооруженных мужчин, прошептал со страхом в голосе: