Милка беспокойно смотрела на двери. Она боялась, что кто-нибудь может войти. Потом она кивнула, щеки ее покраснели.

— Понимаю, дядя, я сейчас же позвоню ему. Вы только посторожите у этих дверей.

— Я послушаю, не поднимается ли кто-нибудь по лестнице, — махнул рукой Приесол, когда Милка повернулась к стене, на которой между портретами Глинки и Тисо висел деревянный ящик с большой, тяжелой трубкой. Это был телефон, связывающий село с лесными сторожками.

Она долго вертела ручку этого поистине музейного экспоната, потом прижала трубку к уху. Левой рукой поправила волосы, упавшие ей на лицо, и как-то торжественно закричала в большую изогнутую трубу:

— Алло, алло! Кто это?

Погрустнела, как будто ожидала, что на другом конце раздастся иной голос.

— Это вы, Имро? — спросила она, понизив голос. — Дядя передает, что они отправились, примерно триста. Да. Три орудия, четыре тяжелых пулемета, девять легких… Настроение, говорите? Ну, конечно, хорошее. Ничего не будут делать. Да, пока не забыла, только сотник у них злодей. Он как будто знает Янко Приесола, как бы они где-нибудь не встретились. Ну хорошо. До свидания. — Она повесила трубку, застегнула пуговку на вышитой блузке, посмотрела на старого Приесола и, виновато опустив глаза вниз, каким-то неуверенным, чуть испуганным голосом сказала: — Когда что-нибудь надо будет сообщить Янко, приходите снова.

11

Эрвин Захар молча прошел мимо нового навеса, из-под которого четверо рабочих выносили телячьи кожи, и вспомнил, как утром отец сокрушался, что с фабрики исчезает уже восьмой рабочий. Если так пойдет и дальше, то все предприятие придется закрыть. Говорят, рабочие убегают в горы, к партизанам. И солдаты ничего не могут с ними поделать, многие из них так и остались там. Ну, если не словацкие солдаты, то уж немцы их перестреляют.

Ногой он открыл садовую калитку. Пронзительно закудахтала пестрая курица, испуганно затрепетала крыльями, но слишком она была жирной, не смогла взлететь и только, испуганная, бросилась бежать. Из сада потянул июльский ветерок, он разбросал мусор в загородке для птицы и прилепил к пиджаку Эрвина белый бумажный листик. Эрвин опустил руку в карман и сердито смял в нем какую-то бумагу.

«Идиоты, — подумал он, — ждут статью о современник немецкой поэзии, а месяц назад зарезали мой сборник.

Сюрреализму, дескать, нет места в Словацком государстве. Что же, о богородице мне, что ли, писать? Мне такая писанина противна».

Эрвин изменился за последние годы. Он повзрослел. Отпустил узкие бакенбарды, щеки его утратили розовый цвет. Частые кутежи оставили след в виде кругов под глазами, подбородок его потемнел, а над узкой верхней губой появилась тонкая полоска. Он уже должен был регулярно бриться. Черные проницательные глаза потеряли былой блеск, будто выцвели.

На шезлонге под старой сливой сидел сводный брат Эрвина Петер Яншак. Месяц назад он приехал на каникулы из Швейцарии, где учился в высшей торговой школе.

Увидев его, Эрвин хотел повернуть, но Пуцик, как звали дома Яншака, хотя тому уже исполнилось двадцать три года, закричал:

— Иди сюда, Эрвин, присядь на минутку, ведь мы с тобой так ни разу и не поговорили.

Эрвин взглянул на его замысловатую прическу, волнистые волосы и зеленые очки, в которых отражались лучи заходящего солнца, ухмыльнулся и подошел к нему.

Он никогда не знал, о чем говорить с Пуциком. Хорошо еще, что отец послал его в Швейцарию, а не в Братиславу, где от него невозможно было бы отделаться.

Эрвин мало внимания уделял своему гардеробу, и эта небрежность особенно бросалась в глаза, когда он сидел рядом с Пуциком.

«Он думает, — пришло Эрвину в голову, — что главное в человеке костюм, а не голова».

Он уселся на лавочку и спросил ироническим тоном:

— Ну что, привык к сыру? Как будто в Липтове тебе его было мало.

Пуцик подтянул отутюженные белые брюки, скрестил ноги и покачал головой.

— Ты все такой же циник, все придираешься, — сказал он и достал из кармана толстую, короткую сигару. — Ну а сыр там, если уж хочешь знать, качественный. И вообще там все качественней… Одно плохо, — он закурил сигару, — швейцарцы ложаться спать с курами — как следует там не кутнешь.

Он выпустил из-под черных усиков струйку дыма, вздохнул и рассмеялся:

— В Братиславе в этом отношении лучше, правда?

— Скука, — отрезал Эрвин с кислой гримасой на лице. — Надоело мне это. А кроме того, они заставляют здесь человека плясать под свою дудку. Одни ходят по политическим собраниям, другие разыгрывают из себя в кафе конспираторов, героев. Скука, скажу я тебе…

— Интересно, — удивился Пуцик, усталым взглядом наблюдая за тем, как струйка дыма исчезает среди зеленых листьев старой сливы, — ведь когда-то ты восхищался глинковцами.

Лицо Эрвина покраснело, глаза зло заблестели. Он махнул обеими руками.

— Глинковцами я никогда не восхищался, — отрезал он, — хотя и побывал у них. Фашизмом — это да, но клерикалов я терпеть не мог. Ну а фашизм… — задумался он, — фашизм сделал много хорошего. Расизм, война, клубы нудистов в Германии…

Пуцик старался понять все, что говорит ему охваченный восторгом Эрвин. Он улыбался про себя: вероятно, его лягнула муза, но лучше бы Эрвин писал об этом и своих стишках, почему он, Пуцик, должен выслушивать такую ерунду? Философией он никогда не увлекался, а находясь на учебе в Швейцарии, столкнулся с политикой, но с такой, которую понимал.

Заскрипела калитка. В сад, задыхаясь, вбежал старый рабочий в кожаном фартуке. Его маленькие глаза были полны страха.

— Молодой пан, молодой пан! — закричал он охрипшим голосом. — Идите, идите поскорей, партизаны пришли, подумать только, хотят взять автомобиль! А пана фабриканта как раз нет дома, — покачал он головой. — Молодой Приесол с Имро Поляком, а с ними еще какой-то русский.

Он, не скрывая нетерпения, смотрел, как Эрвин, пожав плечами, медленно встает с лавочки. Когда Эрвин направился к дому, старый рабочий начал взволнованно говорить ему:

— Вы им скажите, что существует закон, пан фабрикант рассердились бы…

— Не учите меня, пан Мрвента, — прервал его Эрвин. — Уж я-то знаю, как с ними разговаривать.

Пуцика охватила дрожь при мысли, что Эрвин может ввязаться в ссору с партизанами, поэтому, когда оба удалились, он, перебежав через сад, спрятался на гумне. Если что-нибудь случится, он останется в стороне. Эрвин зря разыгрывает из себя героя.

Когда Эрвин с Мрвентой вошли во двор, перед гаражом за старым навесом стояли рабочие с кожевенной фабрики, с любопытством рассматривая автоматы и пулемет. Имро Поляк показывал им, как из них стрелять, в то время как широколицый мускулистый партизан пытался объясниться со старым Приесолом.

Янко подошел к Эрвину и, сохраняя спокойное, но строгое выражение лица, сказал:

— Нам нужен автомобиль, примерно на час, а этот Мрвента не хочет…

Эрвин скорчил гримасу: улыбнулся уголком рта и взглянул на Мрвенту.

— Правильно, он ведь не может распоряжаться автомобилем. Если отца здесь нет, то решения принимаю я…

— Ну, короче, — не выдержал Янко, — где ключи от гаража?

— Это просьба или требование?

Голос Эрвина дрожал от возмущения. Он видел, что на него обращены взгляды всех и всем интересно, как он себя поведет.

— Да возьмите его так, чего там спорить! — закричал кто-то из рабочих.

Янко улыбнулся Эрвину, но тут же стал серьезным.

— Понимай как хочешь, но автомобиль нам совершенно необходим.

— Понимаю, — ухмыльнулся Эрвин и, вытащив из кармана связку ключей, передал их Имро Поляку. Открыв гараж, Имро спросил:

— Кто из вас умеет водить машину?

Эрвин подошел к Янко.

— Если хочешь, — предложил он, — я могу вас подвезти. По крайней мере убью время. И с машиной ничего не случится.

Янко задумался, шепнул что-то русскому, а потом согласился. Русский партизан сел рядом с Эрвином, Янко с Имро — сзади.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: