Моя совесть рисует — о, как рисует! — совсем другое «как»: простого человека, просто взрослого и нетрусливого человека. Извиняет ли нас принудительная скудость Мамоновых подачек? Смешно, если кто-нибудь думает, что да, извиняет. Что мы получим — кому какое дело уже через двадцать лет? Какое нам теперь дело, сколько гонорара выписали Горькому за очерк об известном воспитательном канале? А что отдадим, этого нам не забудут. А отдадим — как обычно с Мамоной — все. И город Брянск с его многотысячными членами общества книголюбов. Но что еще? Еще вот что. Жизни, конечно, жалко. Но жалость эту из одного тщеславия можно проглотить. А другие? Каждый связан двумя круговыми поруками. Первая — «один за всех и т. п.» — против общего Врага, вчера это абстракционизм, нынче Рейган, не в том дело, кто сейчас Враг, дело в том, что если «не за всех», значит, за Врага. Другая… не назвала бы я ее круговой порукой добра, отнюдь. Поясню на примере. Если нынешним вечером в клубе я прочту или скажу что-нибудь не то, не «за всех», «за Врага», отвечать за это буду не я, а милый человек, пригласивший меня в город. Да и не столько он, как клуб, в котором вечеров больше не будет, то есть такие будут вечера, что лучше б их не было. И я окажусь полной скотиной, если скажу то, после чего можно было бы побеседовать с совестью, как кантор св. Фомы. И так уж я скотина, предавая бумаге впечатления. Ну-ка, рассудите эту круговую поруку добра.
— Чего же, собственно, нельзя?
Это мы беседуем по дороге с вокзала, так что повествование мое двинулось.
— Ну, сами же вы знаете. У вас есть опыт публичных выступлений…
Есть, но это отдельный рассказ.
— Про Бога нельзя. Про модернистов… ну, не очень известных, можно. Да что вы меня мучаете. Мне отвратительна такая роль… — и т. п.
Собеседники почти плачут.
— Я не того ждала.
— А я. Меньше всего хотелось бы вас обидеть.
— И мне. И я не обижаюсь. Ничего, кроме переводов, клянусь. И самых далеких переводов.
— Вот видите, на что я вас толкаю. Нет, нет, как хотите.
— А я вот что хочу, посмотрите.
Эффект тяжелый.
— Да нет, я шучу.
— Зачем…
Скучно читать? А каково было нам? Тем не менее до вечера в клубе, подготовка к которому началась на вокзале, был еще день и утренник в Доме пионеров. Откуда Дом? Потом объясню.
Мы готовились к вечеру уже в пустой квартире, обладающей замечательной планировкой: единственная ее комната была одновременно коридором в кухню. Вот так это выглядело, подтверждая, что «все для блага человека, все во имя человека».
Я рассказала бы à propos об интерьере частных и служебных наших зданий, где все во имя. Я описала бы поэзию и поэтику советского коридора, актового зала, кухни и т. п., как академик Лихачев описал поэтику садов… Да и сады наши недурны — помните фонтан дружбы ВДНХ? Аллею ЦПКиО? «Поэт в саду»… Кто же здесь? Кто идет между девушками с веслами, между мраморными шароварами, между К и О и грозными синими елями? Они так похожи на кремли, что, мнится, есть в них бойницы и к бойницам приникли прищуренные глаза: пой, поэт, пой. Пой, как кони сытые бьют копытами. Пой: ой ты, радость молодая, невозможная! Кто идет с тетрадями своих стихотворений… куда идет…
Кто крадется коммунальным коридором? очернитель? натуралист? абсурдист? Кто ходит в малогабаритной квартирке? Кто по коридорам стеклянного Университета ходит, где ни стула, ни холла, где негде, как задумано, словом перекинуться? Кто-то ходит, кто-то идет. Призрак — вот кто. Это его интерьер, его парк. Символика сада сообщает идею Парадиза. Эмблематика советского интерьера и экстерьера — нет, не ада. Есть образ точнее: лестница в забвение, в литературную смерть, в безымянную общую могилу. Но бог с ней, с планировкой. Вернемся в нашу квартиру.
На стене висит плакат выставки Дюрера с куском его гравюры. Дюрер, Дюрер! как тебя допустили? Как позволили, как просмотрели эту крамолу думающей линии, при которой, право, стыдно сказать «один за всех и т. п.». Как-то неловко. Вот висят по столице плакаты: «Чтобы лучше жить, нужно лучше работать». Вроде бы правильные и актуальные слова. Плохо живешь, не нравится? А работаешь — как? И опустит человек глаза, как Овидий. Тому, говорят, «за что же его ссылают?» ответили: «Сам знаешь, за что». Больше он не спорил и писал из Том читателю будущего, что вина его — во всяком случае, не преступление. Так что совет, конечно, разумный. Но попробуйте произнести этот афоризм возле гравюры Дюрера… или перед сонатой Бетховена… в присутствии Гете… Нет, как-то неловко. И все-таки Дюрер здесь. Видно, за всем не усмотришь. Кажется, это фрагмент «Апокалипсиса».
В каком-то смысле морей вблизи Москвы нет, но это поверхностное географическое суждение. Глубоко, диалектически они тут. С этой географией я вполне согласна. Истории же, увы, совсем не знаю. От людей, знающих историю, мне приходилось слышать, что в изобретении и практике общественного безобразия люди не очень прогрессируют, что, в общем-то, все уже бывало. Что многие времена жители их считали именно тем, чем я считаю наше, — выдающимися по своей подлости. Чтение Тацита, скажем, или упомянутого Кюстина, или Щедрина перемеривает мое отвращение другой мерой. Но ненадолго. И так и не зная истории, я вновь называю наш момент исключительным по своей подлости.
Девочки, дочки моего хозяина, учатся фортепьяно и очень талантливы. Старшая в 13 лет играет подряд этюды Шопена, младшая в 11 — трехголосые фуги Баха. Талантливых детей у насучат музыке крайне серьезно. Если родители их музыканты, как мои хозяева, они не очень этим довольны. Но я расскажу не об их профессиональном недовольстве, а о моей личной обиде, не такой уж великой среди всех здешних обид. «Тетрадь Анны Магдалены Бах». Вещицы из этой тетради были для меня еще по сю сторону разумения, дальше — как для ребенка, музыкально неталантливого, — Бах превращался для меня в чистое наказание. Так вот, тетрадь эта печатается у нас в разных сокращенных изданиях, но всегда без слов. Нет даже названий арий, даже по-немецки. И теперь я думаю: что бы тогда сделали со мной эти слова: O, Ewigkeit, du Donnerwort; Schaff mit mir, Gott, zu deiner Wille; Gedänke doch, mein Seel, zurück ans Grabe[2] и т. п. Знала ли я — и все бесчисленные дети, которых не минует «Тетрадь Анны», — что полагал необходимым Бах сообщить начинающему музыканту? И более того, что такое бывает, было, может быть? что может быть Gott? Что не следует забыть, не приметив, бесчисленные слабые и смутные руки, которые каждое детство протягивает к этому чему-то — и что на уроках музыки назвали бы словом Gott, раз уж на родном языке никто нам его не назовет. Я уж не говорю о таком понимании Баха, как предложил Альберт Швейцер. Это уж ладно, по подлости времени это дело профессионалов. Но кто, кто отобрал бы эту власть над началом человека? Над всеми эпохами и всеми сочинениями. Власть портить, уничтожать, фальсифицировать пьески для детей двухсотлетней давности. Да если мне и стали известны слова из «Тетради», то по тому же недосмотру, по какому Дюрер висит на стене. В применении к искусству у нас в идеале задумана тактика выжженной земли, борьба не менее последовательная, чем с религией.
— Как не стыдно! — слышу я. — А музеи, а лауреаты конкурсов, а миллионные тиражи…
Что же, скажу я, а пышность храмов, а приемы в патриархии…
Энергия веры и энергия культуры — вот с чем борются до последнего. Остальное же в этих институтах даже поможет бороться. Вот Пушкин как писал — а вы… Отделив от жизни океан культурного творчества, можно подобрать то, что осталось на берегу, — Риголетто, па-де-де… Это десерт, это талон на место у колонн после торжественной части. Едва культура — и поневоле — окажется на подобающем ей месте судьи над торжественной частью, тут-то Жданов поучит Шостаковича законам мелодии. Ох, не хочу я поминать мартиролог убиенных людей культуры, не хочу удаляться из Брянска в иные времена…
2