Но почему же кое-что осталось? Без слов, допустим, но Баху-то учат. Потому что — для врагов, вот почему. Спасением какой-то части культуры мы обязаны исключительно нашему врагу. Для него растят лауреатов конкурсов, для него устраивают выставки Моску — Пари, для него отделывают Даниловский монастырь, для него издают Мандельштама: для его миролюбивой части. Так что нам возлюбить врагов не нужно и советовать. Более того, где враг многочисленнее, там и культуры больше. В этом разница между Портом Семи Морей и Брянском, которого враг никогда не увидит.
В Брянске страшны буквы. Не буквы плакатов, о них я не говорю. Названия магазинов. ДОМОВАЯ КУХНЯ означена такими письменными знаками, что сразу осознаешь ответственность, сразу вспомнишь, что, покупая котлету или не покупая ее, ты исполняешь свой гражданский и патриотический долг — смотри же, исполняй его бдительно: враг не дремлет, и каждый момент нашей жизни есть борьба и государственная тайна. Так говорят литеры Домовой кухни. Мемориалы же…
— Вон, видите, Холм Бессмертия. Он создавался, как везде, ну, вы знаете…
— ?
— Каждый житель принес горсть земли. Не горсть, мешочек, скажем. Шли с четырех сторон. Вот так.
Нет, в Москве такого нет. Ритуалы наши поскромнее, здесь, бывает, и Дюрера обсуждают, и более чем Дюрера: Хайдеггера, Фому Аквинского. Если не тошнит от двусмысленности закрытых обсуждений и Малых Грузинских, в Москве можно жить. Впрочем, жить можно и в Брянске. Одно мне интересно: Москва ли придет в Брянск — или Брянск двинется в Москву — или все смешается, как этот снег и вода, хлябь и твердь…
Иван Петрович, протяните им свою флейту! Марк Осипович, скрипку свою дайте им! Редактор «Тетради Анны Магдалены», пусть-ка они сами покопаются в версиях изданий, пусть-ка проверят лиги, расшифруют мелизмы! Пусть они на наших скрипках в конце концов сами играют, раз им виднее как. Ну-ка, сами переведите ирландский эпос, раз вам известны его классовые основы. О, на нас играть куда легче! Напрасно вы, Гамлет, с этим спорили. Это факт.
No! I am not Prince Hamlet, nor was meant to be[3].
Ведь время не для Гамлета, ведь объективные условия… Если вы помните текст этой пьесы Шекспира, то согласитесь, что для всех персонажей ее, включая ближайших друзей Принца, время было не для Гамлетов, и объективные условия в Эльсиноре… Если бы не этот Призрак.
Тысяча решений проблемы вручения флейты осеняет измученный ум (да нет, не ум это, а спинной мозг), и ни одно из них не хорошо. Томас Манн, помнится, писал, что дирижировать «Фиделио» при министре культуры Геринге — преступление. Значит, следовало переехать к другому министру культуры. Что-то, одним словом, следует сделать, что-то, что-то… Следует, чтоб тебя наконец ухлопали, как того принца. От этого единственного ответа и отворачивается ум и крутит дальше свою рулетку.
Итак, я еду во Дворец пионеров. Праздник детской книги. Давно я не видела пионеров и их дворцов, с детства, лет двадцать. Вот выплывает литстудия в Доме пионеров в переулке Стопани. Это старая студия, в ней занимались видные советские поэты, прозаики, юмористы. Ее посещала Крупская. К этому случаю принесли новые стулья. Дети читали по очереди свои стихи про Испанию, Н.К. слушала, а все от волнения качались на стульях и опрокидывались. Вот был конфуз, рассказывала наша наставница.
В среду и пятницу учились мы сочинять стихи и рассказы, выступали по телевидению и участвовали в конкурсах. Книг не читали, правда. Если кто из юных поэтов знал Блока, то от родителей. Потом Хрущев перерезал ленточку нового Дворца на Ленгорах, стеклянного и по тем годам вопиюще современного. В день открытия солнце палило, и опять дети падали, построенные на газонах. Бывают странные сближения. Стихи в этот раз были про Кубу.
И все переехало туда: Вера Ивановна, конкурсы, стихи на темы природы, покорения космоса и юбилеев. Однако — все, да не все. Потянуло сквозняком Евтушенко и Вознесенского, что-то смутно протестующее стали сочинять, в пионерских недрах стеклянного Дворца созревал СМОГ. Блока так и не читали. Вот с тех пор внешкольной работы с пионерами я не виделась.
И увидела старый кошмарный сон времен Испании и Карибского кризиса. Дети показывали клятву Тимура. Героя изображал, как тогда, самый, наверное, дистрофичный пионер города. Изображали они — если отключить слух — группу из нескольких Буратино, на кого-то собравшихся крестовым походом. Да, Детская Книга. Пиноккио, породивший Буратино, масонская фантазия на службе пролетариата. Книжечки наши! про военные тайны, про врагов народа, выкравших героя-барабанщика, про Мистера-Твистера, расистского брюзгу, про воспитуемых джиннов Хоттабычей. Эта картина опять, как в случае с Дюрером, дыровата: почему-то попал в нее христианнейший Андерсен, мучительный Гауф и даже монархический Городок в табакерке. Вот, не послушали в свое время Н.К. насчет сказок.
Кстати, почему-то мне кажется, что спор об антропоморфизме в детской литературе происходил на моих глазах. Ощущение это, может быть, имеет только мистическое истолкование… Хотя нет, не совсем. Во-первых, я чувствую интимную связь с Н.К. Мало того, что с тех пор, как при ее посещении дети падали с табуреток, дух Н.К., знатока и друга детской психологии, витал над нашей студией, и она как бы незримо наклонялась из-за плеча нашей Веры Ивановны над стихами студийцев — вроде Музы на портрете Ахматовой Петрова-Водкина: другая, идеальная Вера Ивановна, и тоже в косынке… Но был с ней и свежий случай. Юные поэты, очень юные, лет десяти, переносили стенд: «Н.К. — друг студийцев». Стенд тяжелый, и один поэт — точно помню, Марк, с такими огромными черными ресницами, что казался неумытым, а может, и был неумыт в придачу к ресницам, — что-то подсказывает мне, что ныне он где-нибудь возле Иордана, — от усталости и с досады щелкнул портрет Н.К. по носу.
Какие лягушачьи глаза глядели, между прочим, с портрета: базедова болезнь, объяснила В.И., поэтому у них и детей не было, чтобы не отвлекаться от революции.
Так вот, Марк щелкнул и был замечен.
— Встать! — сказала В.И.
Мы встали и построились у стены, Марк был представлен нашему осуждающему строю.
— Сегодня ты щелкнул портрет Н.К., завтра щелкнешь портрет В.И., а послезавтра подойдешь ко мне и скажешь: «Здравствуйте, Вера Ивановна!» — и щелкнешь меня по носу.
Судьба Марка решилась. Я, живо представив, как он с горя, исключенный из студии, свяжется с уличными мальчишками, попадет в колонию и… — заплакала и умоляла В.И. простить его. Сам же преступник был вполне весел и исподтишка грозил кулаком портрету, чем подтверждал приговор В.И. и ее прозорливость.
Вот первое обоснование моего чувства присутствия при педагогических открытиях Н.К. Другое же, более общее, заключается в своеобразии протекания исторического времени в нашей стране. Слово протекание — антоним тому, что я хочу сказать. Лет пятьдесят оно скачет на месте, на двух-трех местах, друг от друга в полступни. Никакая идея пролетарского характера, вроде борьбы с антропоморфизмом в детской литературе, здесь не умирает — вполне может ожить и задействовать. Никакое, с другой стороны, «отвоевание» гуманитарного клочка на территории культуры, проводившееся с шахматистской изощренностью, ничуть не узаконено и легко экспроприируется. Там, где гуманитарии применяют тактические и позиционные тонкости, византийское хитроумие — там партнер их играет по другим правилам: молчит, молчит, а потом как смахнет все фигуры. Шинелька-то моя!
Итак, время течет по собственным следам. Если задуматься, это страшновато: как ни крепка плотина против истории, но, в отличие от природных ресурсов, поток времени на планете не иссякает — и что будет, когда масса времени, накопившегося у плотины, окажется критической… Я боюсь представить. Не нужно быть Кассандрой, чтобы знать, что наш Илион обречен. Не то слово. Обреченная вещь все-таки была, бывала. Наша вещь с начала своего боролась против своего реального небытия, против своей исторической невозможности…
3