Сняли Сосина. Перед заседанием Мирошников последний раз предложил ему покаяться, и помнится, как Иван Васильевич прикрыл глаза и податливо качнул головой, будто соглашаясь. Успокоил. А на исполкоме набрал побольше воздуха и заговорил такими словами, что и защищать его уж было ни к чему… Обманул, старый! После Мирошников подошёл к нему и только сказал с обидой:

— Не послушался… Что теперь делать будешь?

— В больницу лягу.

— Мог бы и раньше… Что? Время появилось?

— Да нет… Доктор говорит, силёнок у меня маловато, а мне их надо побольше, чем всегда.

— Драться будешь?

— Я упрямый. Ванька-встанька.

Умер Иван Васильевич на операционном столе. Хоронил его весь колхоз. Рассказывали, что люди гроб несли на плечах, меняясь, от районной больницы до той горы, на которой завещал он положить себя, словно мог видеть все сады, и виноградники, и табачные рядки, и своё село, если доктора доконают. Шутил ещё, перед тем как уехать из колхоза, и не шутил… Грузовик с чёрной каймой на бортах тянул и побрякивал пустой сзади… Рассказывали… Мирошников на похоронах не был.

Вышло так, что и ему трудно было оставаться в районе, и он обрадовался, когда предложили поехать на учёбу в столицу, и ещё больше обрадовался, когда оставили работать там… А теперь вот пришёл к Ивану Васильевичу… Поздно! Отдал человека… Даже могилу его нашёл не сразу, спросил у одной старухи, она вздёрнула руку:

— Во-она где!

Вспышки на море давно успокоились и улеглись в одну остро блестящую полосу, улетавшую к горизонту. Полоса становилась короче, зацветала малиново. Солнце заходило за горы, и горы тяжелели, теряли призрачность. Где-то в селе с громовой ноты вырвалась из рупора на столбе музыка. Она разбудила птиц, передремавших жаркий день, и птицы наперебой засвистали, затенькали…

Долго же он простоял… Шофёр, поди, клянёт его. Пора спускаться… Может, жива «старуха»? Разыскать бы? Как она его примет? Зайти в правление? Зачем? Там другие люди, и не помнят Ивана Васильевича так, как он. Что ему скажут? Кто он им? Никто. Пенсионер столичный… Не знают его. Приехал, и хорошо…

Так думал Мирошников, спускаясь, и пока спустился, успокоился немного. Другие забыли, а он вот приехал. Часто ли тут бывают люди? А он вот побывал…

«Волга» стояла под раскидистым орехом, где днём была тень, а сейчас и прохлада, возле самой арки, на которую Мирошников, когда приехал, не обратил внимания. Дойдя до машины, он поднял глаза и увидел: «Колхоз имени Сосина». Крупно было написано, во всю арку. Вон как!

— Едем? — нетерпеливо спросил шофёр, открыв дверцу. Мирошников сел и нашарил в кармане валидол, но зубы не сразу смог разжать, чтобы втиснуть таблетку.

Сам себе Паганини

Городской дождь (сборник) nonjpegpng_IMAG0035.png

Дядя Петя поучал негромко:

— Идеал — это что же… это не находка, Танечка. Готовенькое? Ишь чего захотела! Смешно… Идеал! Его, знаешь, создавать надо, как…

Он договорил руками, а Таня взорвалась:

— О господи!

И зажала уши, ещё ниже наклоняясь над книгой и думая: дядя Петя — бывший учитель, у него всё давным-давно сформулировано, а жизнь идёт своими путаными дорогами, в ней, в жизни, ничего не известно. До ужаса надоели формулировки. Да ещё ни с того ни с сего. Дядя Петя был мастер начинать разговор с середины.

— Да ведь и ждать, Танечка, пока он упадёт с неба… скучно!

— Умереть можно, дядя Петя. Не мешайте читать!

— Наверно, книга интересная, раз ты так увлечена… А что, если я чуть-чуть?…

Он помахал сухой, в синих венах, рукой. Таня не ответила — у неё были зажаты уши, и ничего не стоило сделать вид, что она не слышит. А дядя Петя привстал на носки своих забрызганных башмаков и потянулся за скрипкой, которая лежала на шкафу в чёрном футлярчике. Раздался острожный кашель, и невидимой нитью дрожащего звука потекла над головой элегия Массне.

Удивительная у скрипки способность проникать сквозь стены, сквозь время, а тем более — сквозь ладони, прижатые к ушам. Даже у такой тихой скрипки, из которой извлекала звуки немощная рука дяди Пети.

Таня уже не читала, а думала. Стыдно признаться о чём. О себе, о жизни, можно сказать. О любви, если употреблять слова высокие, как голос скрипки, а если опуститься до прозы жизни, думала она о браке — событии, ожидание которого так затянулось, словно его и но будет никогда. А может, и правда не будет?

В наши времена девушек не вывозят, как бывало, в свет, на смотрины, на балы, не засылают сватов, ничего этого нет и в помине. И смешно думать, если б было. Но почему нет у них в городе хотя бы обыкновенного танцевального зала, самого простенького, а если мелькнёт где клубное объявление о танцах, то, как правило, туда спешат вдвоём — он и она, битком набиваются по субботам сговорившиеся пары. Пойти на такой вечер Тане всегда было совестно, даже с подругой…

Вот смех, само знакомство стало проблемой. И знакомятся молодые где придётся: в кино, в автобусе, а то и на улице. Этого Таня не терпела. А что делать? От этой своей девчачьей судьбы, от этого жалкого, как недоразумение, факта — кто-то должен найти и выбрать её — она становилась несправедливо злой.

Так или иначе, но брак невозможен без знакомства, а знакомство — чистый случай, и будущее счастье, согласитесь, поставлено в прямую зависимость от случая. Это даже считается романтичным. Но случай есть случай. А время-то идёт. Вот какая проза с этой романтикой.

Учащейся молодёжи, правда, помогала комиссия по распределению. Две Таниных подруги после института уехали в далёкие города и там, по месту работы, нашли своих единственных. Ничего плохого. На работе люди узнают друг друга, как нигде. Но, направь их комиссии и другие города, наверно, нашлись бы совсем другие «единственные», и сложились бы у её подруг другие жизни.

Значит, принципиально, «единственный» — это всё миф?

После института Таня никуда не поехала. У мамы болело сердце, и Таня стала работать экономистом в своём городе, в горторге, где вокруг неё, сутулясь под грузом ежедневных забот, сидели лысеющие люди, все давным-давно женатые.

К девяти утра Таня приходила в тесную комнату и садилась за столик, втиснутый в дальний угол. Изо дня в день… Вот так просто… К шести вечера она возвращалась домой, в окружение знакомых с детства вещей и запахов. Кушетка пахла старой кошкой Муськой. Буфет — засохшим вареньем из вишни. Этажерка с книгами — книжной пылью, хотя мама регулярно вытирала собрание своих классиков тряпочкой. Запахи жили в вещах, не выветриваясь, а вещи старели, и запахи старели.

Стали бросаться в глаза рыжая сыпь на зеркальном стекле в шкафу, серое рядно вытертой ковровой дорожки у кушетки, несмываемая, окаменевшая зелень на цветочных горшках, теснящихся на подоконнике.

Месяц назад ко всему прибавилась резкая кислятина какого-то дешёвого клея. Дядя Петя, делавший всё своими руками, починил футляр для скрипки. Это был самый свежий запах в комнате, потому что дядя Петя недавно приволок скрипку к Тане с мамой и оставил её здесь.

Из-за этой скрипки все соседи по квартире звали дядю Петю скрипачом, хотя знали, что всю жизнь он преподавал математику в школе. Когда он впервые взял в руки скрипку? Наверно, мальчиком. Неуклюжим, долговязым и от этого чуть сутулым. С оттопыренными ушами. Хотел ли он когда-нибудь стать скрипачом? Таня не знала. Как- то спросила, он опустил скрипку и улыбнулся неловко.

— Что ты… Я только для себя.

После пенсионного рубежа дядя Петя ещё долго тянул в своей дневной школе, потом перешёл в вечернюю и там вычерчивал на чёрной доске алгебраические формулы. Когда он, по его выражению, встал на пенсию, Таня решила, что теперь ей с работы придётся забегать в заросший каштанами переулок, где жил дядя Петя, делать для него, что умела, но он сразу поймал её за руку, едва она огляделась в его кухоньке в поисках немытой посуды, сам поднёс чайник под кран, зажёг газ и угостил чаем с жёстким овсяным печеньем, для которого требовались беличьи зубы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: