Бетховен — всеми признанный пианист, им восхищаются, коллеги его боятся, он способен приводить в восторг и волнение посетителей салонов, в которых его принимают и которые создают репутацию. Иногда, вызвав слезы на глазах своих слушателей, он встает и, расхохотавшись, с шумом захлопывает крышку фортепиано: «Вы все ненормальные!» Но он еще ни разу не выступал в концертном зале.
Его дебют состоялся в конце марта 1795 года — три концерта подряд в Бургтеатре. Он играл концерт Моцарта, импровизировал, а главное, как отметила «Винер цайтунг», «снискал единодушное одобрение публики, исполнив совершенно новый концерт для фортепиано собственного сочинения».
Это Концерт си-бемоль мажор, опус 19, который сегодня носит номер два и который сам автор не относил к своим лучшим произведениям, как он признается пятью годами позже. Он закончил его наспех, накануне выступления, больной, страдая от кишечного расстройства, яростно заполнял нотные листы и передавал их переписчикам, а партия фортепиано еще не была написана — он сделает это позже, для публикации. Этот концерт — находка для солиста: можно импровизировать, искриться всеми красками инструментальной палитры в каденции, приберегая для себя самого эту часть произведения, чтобы сохранить ее в девственном виде до самого выступления. Только будучи напечатанным, это произведение примет навсегда фиксированную форму для пианистов будущего.
Выступление имело большой успех, и Людвиг поднялся на первую ступеньку лестницы, которая должна была привести его к триумфу. Вскоре после того, в мае, он передал издателю Артарии Три трио опус 1. До нас дошло ценное свидетельство об этом вечере от Фердинанда Риса{24}, будущего ученика Бетховена и соавтора, наряду с Францем Герхардом Вегелером, «Биографических заметок» об их встречах с Людвигом ван Бетховеном. Правда, его тогда не было в Вене, и это рассказ с чужих слов:
«Большинство венских артистов и любителей были приглашены, в частности, Гайдн, на мнение которого собирались равняться. Трио были исполнены и сразу же произвели невероятное впечатление. Сам Гайдн с этим согласился, однако посоветовал Бетховену не печатать третье Трио до минор. Это удивило Бетховена, поскольку он считал именно его лучшим из трех; именно так чаще всего считают и сегодня; оно произвело наибольший эффект.
Поэтому слова Гайдна внушили Бетховену дурное впечатление, что Гайдн завистлив, ревнив и не желает ему добра».
Решительно, отношения между двумя музыкальными гигантами не были безоблачными. Несмотря на восхищение, уважение, привязанность. В 1801 году они снова встретились. Бетховен прослушал ораторию «Сотворение мира», один из последних шедевров своего старого учителя, а тот — балет Бетховена «Творения Прометея».
— Я слышал вчера вечером ваш балет, — сказал Гайдн, — он мне очень понравился.
— О, папа, — отвечал Бетховен, — вы очень добры, но это не «Сотворение мира», до него мне далеко.
Гайдн задумался:
— Верно, это не «Сотворение мира», и мне с трудом верится, что вы смогли бы его написать, поскольку вы атеист.
Любовь, дружба…
Тем временем «атеист», Великий могол неплохо вписался в высшее венское общество. Он даже брал уроки танцев, чтобы выглядеть менее скованным на званых вечерах. Но хотя он придал себе немного лоска, он не утратил деревенских манер и дурного характера. «Я видела, как мать княгини Лихновской, старая графиня Тун, встала перед ним на колени, когда он лежал на софе, умоляя сыграть что-нибудь», — рассказывает госпожа фон Бернгард. Его обожали, и ему не было чуждо нарциссическое удовлетворение. Даже его дурные манеры пригодились для создания мифа — зачем же от них избавляться?
Однако вспышки его гнева не были притворными: на самом деле он ненавидел играть на публике, если ему казалось, что он всего лишь модный аттракцион, что к нему относятся так: «Ну вы нам что-нибудь сыграете?» Его гордость и высокое представление об искусстве восставали против того, чтобы служить лишь украшением и развлечением. Ему случалось в бешенстве вскочить, захлопнуть фортепиано и выбежать, ворча, из комнаты, если публика была рассеянной или болтливой. Бетховен — это вам не звуковой фон!
Он появлялся в опере в обществе очаровательных особ. Список молодых женщин, за которыми он настойчиво ухаживал, довольно длинен. Его увлечения были переменчивы и преходящи. Возможно, эти романы были платоническими, если их объектами служили девушки из хорошего общества. Но были еще и служанки и дамы, не слывшие недотрогами. «В Вене, по крайней мере пока я там жил, Бетховен постоянно был в кого-то влюблен и одержал за это время столько побед, что это оказалось бы не по плечу нескольким Адонисам{25}», — пишет Вегелер, надежный свидетель жизни своего друга. Он любил порывисто, капризно, порой нескольких женщин одновременно — не столь уж редкая мужская идиосинкразия.
И потом еще эта загадка, которая, впрочем, перестала ею быть, настолько большую работу провели более чем за век дотошные биографы, сопоставляя факты: его здоровье. С ранней юности он переболел разными недугами, еще до великой драмы его глухоты: после оспы, которой он заразился в детстве, у него остались рябое лицо и слабое зрение. С ним часто случались приступы энтерита. Двойная дурная наследственность — алкоголизм отца и туберкулез матери — не способствовала тому, чтобы он излучал здоровье. А сегодня мы можем с большой долей уверенности утверждать, что к этим несчастьям в Вене добавилось еще одно — сифилис, который Людвиг подцепил в первые месяцы после приезда. На всем протяжении XIX века и даже позже биографы, которых приводило в ужас это пикантное обстоятельство в жизни божества западной музыки, упоминали об этой болезни со всяческими предосторожностями (не говоря уже о перешедшем все границы Шиндлере, который уничтожил множество документов, в том числе большую часть «разговорных тетрадей», чтобы не предать огласке слишком человеческие невзгоды своего героя. Это преступление лишило нас важнейших данных о развитии мысли Бетховена и его личной жизни).
С женщинами Бетховен был своенравен, но слабоволен, как и с кругом друзей, которыми он обзавелся в Вене. Даже Вегелеру, самому дорогому и близкому другу, приходилось порой испытывать на себе резкие перепады настроения, о которых взрывной Людвиг тотчас начинал жалеть. После одной ссоры по неизвестной нам причине он написал Вегелеру умоляющее письмо, в котором оправдывался и просил прощения: в его поведении не было никакой преднамеренной злости, «ведь я же всегда был добр и всегда старался быть прямым и честным в своих поступках, иначе разве ты бы меня полюбил? Неужели я в столь малое время полностью переменился столь ужасным образом, в ущерб себе? Это невозможно, неужели чувства величия и добра вдруг угасли во мне?» В нем было некое раздвоение, проявлявшееся во вспышках опасного неистовства, когда он не владел собой; возможно, оно таилось в его детских воспоминаниях и было неосознанным подражанием отцу. Но это неистовство воплощалось в творческих замыслах, в желании превратить в чистое золото грязь детских лет, придать ей форму всеобъемлющего призыва к любви и братству.
Осенью 1795 года его братья Карл и Иоганн, оставшиеся в Бонне без средств к существованию, явились в Вену. Эта новая обуза не обрадовала Людвига. Он любил своих братьев, но чаще всего они его сильно раздражали и в будущем станут для него источником постоянных забот. Старший, Карл — «маленький, рыжий, некрасивый», по словам одного современника, — учился музыке в Бонне, отнюдь не достигнув высот своего брата. Младший, Иоганн — «высокий брюнет, красавец-мужчина с замашками денди» — был «глуповат, но добр по своей природе», добавляет госпожа Карт, хорошо знавшая всех трех братьев. То, что он был глуп, не вызывает сомнений. Что же до «природной доброты», в этом можно усомниться.