небееа? Ваши злодеяния причиною тому, что язычники не желают принимать христианство, видя, как вы, суля другим блаженство, сами ведете столь гнусную жизнь; между тем единственное, чем грозят нам турки,- это сила оружия, отразить которую для германцев легче легкого. Право же, не сыскать такого безумца, который, как следует рассмотревши, что за пример подаете вы другим, не предпочел бы идти путем старых заблуждений и не ввязываться в новые мерзости. Да, на словах вы пастыри стада господня, а на деле – грабители христианского люда; не Евангелие вы проповедуете, а рыщете в поисках денег; овец, порученных вам, не пасете, как подобало бы пастырям, но, по обычаю хищных волков, терзаете и пожираете; не ловцы человеков, подобно апостолам, а стяжатели богатств, охотники за наживой, добытчики золота, наглые расхитители чужих имуществ; и вы еще дерзаете присваивать себе достояние Петрово и своими хитростями, обманами, кражами и коварством позорите имя христианина, делая его ненавистным всему миру! Вернитесь же наконец на путь истины, вернитесь к добрым нравам, обуздайте алчность, гоните прочь от святилищ тех, кто порочит господа, живите в чистоте и страхе божием, дабы жизнь ваша была примером для других, подражайте Христу, чтобы вам подражали остальные. А до тех пор, пока вы держите себя так, что даже тыквы, за соответствующую мзду, могут у вас сделаться священниками,- люди разумные будут вас ненавидеть, а всякий, кто во власти заблуждения последует вашему примеру, погубит свою душу. Кроме того, берегитесь, как бы в один прекрасный день не образумились варвары-германцы, простотою которых вы злоупотребляете до такой степени, что, присваивая их деньги, но уже не довольствуясь этим, несправедливость притеснений усугубляете и умножаете словесными поношениями и над нами, ограбленными и разоренными, с величайшим презрением глумитесь!»
Эрнгольд. Мне кажется, что я воочию вижу лицо этого проходимца – как он то краснеет, то бледнеет под твоими сокрушительными ударами!
Гуттен, Ничуть не бывало, Эрнгольд. Мои слова тронули его не больше,
«Нежели твердый кремень иль дикие скалы Марпесса»,-
до того велика наглость этих людей. Уж не думаешь ли ты, что негодяи в Риме еще не разучились краснеть, что там сохранилась хоть капля стыда и совести?!
Эрнгольд. Ты прав, их бесстыдство мне знакомо. Но все же, что он тебе ответил?
Г у т т е н. Да что ж ему было отвечать, как не то, что, мол, закон этот – пустой звук, ведь он-де установлен императором, который теперь не имеет над папой никакой власти и, мало того, должен сам подчиняться воле папы! И еще что-то в таком же роде – еще более бесстыдное.
Эрнгольд. И он не отведал в тот же миг твоего кулака?
Г уттен. Можешь не сомневаться, отведал бы, если бы дело происходило не в Риме.
Эрнгольд. Будет просто чудом, если эти негодяи сами себя не погубят в ближайшем будущем!
Г уттен. Непременно погубят, и сами уже это чувствуют, постоянно получая вести о том, как много враждебного о них повсюду говорят и даже пишут. Но разве ты не слышал недавно побывавшего здесь Вадиска, который во всеуслышание рассказывал, что он видел в Риме, – причиняя римлянам великое бесчестие и будя ненависть к ним?
Эрнгольд. Самого Вадиска я не слышал, но от бургомистра Филиппа узнал, как смело он говорит, и решил повидать его, да что-то,- не помню уже теперь что именно,- мне помешало, а он тем временем уехал.
Г у т т е н. Ты бы услышал удивительные вещи и не только по существу одобрил бы его речи, но был бы восхищен остроумным и совсем новым приемом, которым он пользовался, обличая их бесчинства.
Эрнгольд. И что же это за прием?
Г уттен. Долго рассказывать, а времени мало: меня ждут при дворе.
Эрнгольд. Нет, не уходи, сначала все объясни мне и растолкуй.
Гуттен. Да ведь у меня дела!
Эрнгольд. Дела? Словно ты до того усердно несешь службу при дворе, что ни о чем другом и не думаешь и не урываешь ежедневно часок-другой для ученых занятий или дружеской беседы! Ну, рассказывай, рассказывай! Зачем ты заставляешь себя упрашивать?
Гуттен. А ты похлопочешь за меня в том деле, о котором я тебе говорил и просил помощи?
Эрнгольд. Как нельзя усерднее!
Гуттен. И все уладишь?
Эрнгольд. Если смогу их убедить.
Г у т т е н. А убеждать-то станешь?
Эрнгольд. По всем правилам риторики. Но довольно отговорок – ведь ты попусту тратишь время, которое тебе так дорого. Рассказывай!
Гуттен. Да я не все помню.
Эрнгол-ьд. Вот и рассказывай, что помнишь.
Г у т т е н. Да мне и дня не хватит!
Эрнгольд. Ты не шутишь?
Г у т т е н. Нет, тебе предстоит выслушать речь чрезвычайно продолжительную.
Эрнгольд. Тем охотнее я буду слушать.
Гуттен. Ну, чтобы ты видел, с каким усердием я готов тебе служить, я не пожалею целого дня и, уповая на доброту князя, буду рассказывать до самой ночи!
Эрнгольд. Вот теперь ты опять становишься самим собой, узнаю прежнего Гуттена!
Г у т т е н. Во-первых, все, что может быть сказано в укор римлянам (я имею в виду римлян нашего времени, Вадиск называет их презренными римлянами или романистами), он сводит в тройки, иначе говоря – разделяет по триадам все гнездящиеся в Риме пороки и мерзости.
Эрнгольд. Я весь – слух.
Г у т т е н. Но об одном я должен тебя предупредить: как бы варваризмы не оскорбили твоих ушей.
Эрнгольд. А, пусть их оскорбляют! Будто уши у меня такие уж нежные или будто я не знаю, что за латынь у этих варваров из курии! Не бойся, рассказывай о куртизанах, о копиистах, о скобаторах, о бенефициях и синекурах, о факультатах, о грациях, резервациях, регрессах, даже об аннатах и крестных деньгах, если вздумается, о решениях коллегии, о праве патроната – меня это нисколько не смутит.
Г у т т е н. Три вещи, говорит он, оберегают высокое достоинство Рима: авторитет папы, мощи святых и торговля индульгенциями.
Эрнгольд. Почему ты не спросил, неизменно ли пребудет высокое это достоинство там, где окажется папа,- даже если церковь перенесет его резиденцию в Майнц, или в Кельн, или куда-нибудь еще?
Гуттен. Мало того, Вадиск считает, что любому епископу в его епархии должна принадлежать такая же точно власть, какая папе в Риме; Христос, по его словам, одобрял равенство, честолюбие же ему ненавистно. Мы долго беседовали, и я расспросил его кое о чем помимо триад, и все тебе перескажу; но ты помни, что вся эта речь, которую я сейчас веду, принадлежит не мне, а Вадиску, и я лишь повторяю то, что слышал от него. Так вот, он держится мнения, что индульгенции не обладают той великой силой, о которой вещают нам римляне, а иначе их нельзя было бы купить ни за какие деньги. И не в большей мере пребывает Петр в Риме, чем в любом ином месте, где его помнят и благочестиво чтут. Вадиск говорил даже, что паломничество в Рим не для каждого безопасно, ибо весьма многие из посетивших этот город приносят с собою оттуда три вещи.
Эрнгольд. Какие именно?
Г уттен. Нечистую совесть, испорченный желудок и пустой кошелек.
Эрнгольд. Как метко и точно сказано! Вот и я пожил там непривычною для себя жизнью – и до сих пор страдаю желудком. Я не видел никого, кто бы меньше помышлял о боге, до такой степени презирал клятвы и вел жизнь худшую, нежели римские куртизаны, торгующие бенефициями. Ведь каждому известно, во что ежедневно обходится германцам город Рим и что нет человека, для которого поездка туда не была бы сопряжена с непомерными затратами и тяжелым уроном для состояния. Я, по крайней мере, вернулся из Рима с пустым кошельком – как о том и говорится в триаде.
Гуттен. О себе я умолчу, а Вадиск вернулся вообще без кошелька. «Если бы я остался там еще немного,- сказал он мне,- я бы, вероятно, лишился и платья и даже волос». Но мы с тобой, Эрнгольд, не хлопотали ни о каких бенефициях, а потому, хоть нам было и несладко, все же, по-моему, отделались довольно легко. Более тяжкий ущерб несут, на мой взгляд, те. которые, обучаясь у тамошних лжеучителей, поневоле утрачивают твердость духа, скромность и чистую совесть.