Эрнгольд. Верно, как, например, тот шваб, которому ты выговаривал за то, что он хлопочет о разрешении от клятвы, а он тебе возразил: «Не забывай, что мы в Риме».

Г у т т е н. И как тот наглец из Кельна, который хвастался, что он, не совершая греха, скрепил документ фальшивой печатью: ведь это., мол, было папе на благо.

Эрнгольд. И как многие другие, которых мы видели своими глазами. Но вернемся к нашим триадам.

Гуттен. «Хотя бы потому,- говорит Вадиск,- следует держаться от Рима подальше, что он губит три вещи, которые должно беречь как зеницу ока: чистую совесть, пыл благочестия и верность клятве…» Да, знаешь* мне пришло в голову, что упоминание о трех вещах (тоже о трех!) не вызовет сейчас в Риме ничего, кроме смеха: о подражании предкам, понтификате Петра и Страшном суде.

Эрнгольд. Отлично сопоставлено и то и другое. И в самом деле, если человеку, усвоившему римские нравы, приходится давать клятву, он дает ее не задумываясь: ведь он твердо убежден, что стоит ему пожелать – и папа расторгнет этот узел. На это, по-моему, и намекал Вадиск, говоря, что Рим губит верность клятве.

Г у т т е н. Ты прав, ибо то, что перестает существовать, становится ничем и должно считаться мертвым; но папе суеверие толпы приписывает власть превращать содеянное в несо- деянное. А благочестие – ценится ли оно там хоть в грош?! И, наконец, сыщутся ли в Риме люди, которые думали бы о чем- нибудь, кроме денег?!

Эрнгольд. А кто в Риме старается подражать примеру предков?

Гуттен. Примеру Симона, Домициана, Нерона, Гелио- габала и прочих подобных негодяев – весьма многие, добрым же примерам – никто. Попробуй-ка, заведи в Риме речь о жизни Петра, о его епископате – на тебя посмотрят так, словно ты рассказываешь сказку, да еще ужасно смешную. Там различают две церкви: раннюю, в которой жили лучшие из ее верных, но которая изображается ныне в виде некоей тени, и позднюю, каковая есть живое тело, отбрасывающее тень,- прекрасное, все сплошь золотое и безупречно совершенное; и состоит эта поздняя из обманщиков, воров, святотатцев, нотариусов, изготовляющих подложные грамоты, епископов, погрязших в Симоновой ереси, и подхалимов римского первосвященника,- иных в ней не сыщешь, ибо если объявится в наше время порядочный человек среди епископов или кардиналов, его спроваживают подальше и не числят принадлежащим к церкви. Вдобавок они хвастаются неким даром Константина, ими же самими в давние времена вымышленным, и утверждают, будто Западная империя – их достояние, захватив иод этим предлогом город Рим – резиденцию римского императора (которого пока, увы, нет) и столицу империи. В противоположность Петру, они отнюдь не отвергают мирскую преходящую власть, но ведут ожесточенные войны на суше и на море из-за царств земных, проливают кровь и не жалеют яда.

Эрнгольд. Про яд мне уже давно все известно.

Гуттен. И самого Юлия в полном вооружении ты видел, не так ли?

Эрнгольд. Да, самого Юлия, когда тысячи людей гибли от его руки. Боги благие, что за человек или, вернее, что за изверг рода человеческого: лицо безобразное, взгляд свирепый, всему живому он страшен, ужасен, отвратителен!

Гуттен. Но хотя все сказанное тобою – сущая правда, хотя он был виновником самой губительной из всех войн,- ибо, собрав отовсюду христианских государей, вверг их в эту бойню и заставил истреблять друг друга,- тем не менее никто не дерзнул выразить свое возмущение, пусть даже словами поэта:

«Граждан несчастных зачем без конца под удар подставляешь, Ты, кто для Лация был и главой и причиною бедствий?»

Эрнгольд. Никто! Все боялись одного. Но если Константинова привилегия дарует им власть над Западной империей, то как бы Карлу не лишиться и наследственных своих земель, и тех, во владение которыми он вступил после своего избрания.

Г уттен. Если их высокопреосвященствам в Риме будет угодно, у него не останется ничего, ибо все принадлежит церкви.

Эрнгольд. В таком случае, слишком уж большую щедрость выказали, по-моему, первые папы, которые не потребовали всего, что им было даровано, но, удовольствовавшись малым, остальное уступили королям, да еще согласились, чтобы императору осталась его доля (впрочем, доля-то крохотная).

Г уттен. Нет, то была не щедрость, а слабость: выдумав этот дар, они сразу же должны были кое от чего отказаться, опасаясь в противном случае единодушного выступления королей, сопротивляться которому было бы бесполезно. А что весь этот обман есть плод папской алчности, в особенности убеждает нас то обстоятельство, что тогдашние священнослужители, будь они похожи на теперешних, не смирились бы даже с самым незначительным ущемлением своих интересов; если же (что я и полагаю истинным) первосвященники были святы в тот век, они бы не приняли дара. Но коль скоро те, к кому обратился Константин, отклонили его предложение, как неподобающее, то по какому праву их потомки требуют то, чего не приняли предки, сочтя это для себя неудобным и убедив дарителей отказаться от своего намерения? В действительности, разумеется, земли, о которых рассказывает эта басня, никогда не бывали под властью папы; более того, и город Рим они решились захватить лишь много веков спустя после Константина, а прежде он церкви не принадлежал. Вот сколько времени прошло, пока они вступили во владение своим «древнейшим даром», да и то – ничтожной его частью. Далее: если бы они добровольно отказались от подарка, разве можно было сделать это иначе, нежели посредством скрепленных печатями документов? И мыслимое ли дело, чтобы, так ревностно оберегая эту привилегию, они столь легкомысленно отнеслись к доказательствам своего великодушия? Ерунда! Говоря откровенно, вот как родилась, я полагаю, Константинова привилегия. Некий алчный папа (безразлично, какой именно), воспользовавшись удобным случаем, захватил однажды часть Италии; это приобретение весьма ему полюбилось, а так как алчность ненасытна, он решил достигнутым не ограничиваться и пойти дальше. То были времена, когда процветали суеверия, и, пользуясь простотою черни и бездействием князей, нетрудно было добиться многого, с этой надеждой папа и начал расширять свои границы; подражая ему, его наследники превратили в обычай некогда дерзко присвоенное право грабежа. Так продолжалось до тех пор, пока один особенно мудрый папа, также вознамерившись сослужить церкви добрую службу, не написал на ветхом пергамене (или на новом, но предварительно как следует вывалянном в пыли или обросшем плесенью) этот божественный эдикт – бесспорно, много веков спустя после Константина.

Эрнгольд. А все-таки, если бы Лев Десятый потребовал у Карла этот «дар», как по-твоему, что было бы?

Гуттен. Карл, в свою очередь, потребовал бы у Льва свое достояние, вспомнивши, что он – король и германец.

Эрнгольд. И все разметал бы, перевернул, опрокинул, разорил, разрушил?

Гуттен. Избави бог! До этого дело не дойдет.

Эрнгольд. Да, если они смогут образумиться, но только кому не дерзнут они нанести оскорбление, если решаются бесчестить самого римского государя, который преклоняет перед папой колени, а тот ногами протягивает ему корону и заставляет клятвенно отрекаться от города Рима и от притязаний на Италию.

Г у т т е н. Карла Богемского папа Урбан короновал лишь после того, как взял с него клятву, что он в том же году покинет пределы Италии. Вдобавок он столь открыто выражал свое презрение к императору, что даже не дал ему аудиенции, а просто выслал корону с кем-то из кардиналов; он запретил Карлу появляться в Риме и отобрал несколько принадлежавших ему итальянских городов.

Эрнгольд. Не только что императорского престола, но даже жизни недостоин человек, который согласился это стерпеть! А романисты, как мне кажется, и сами не верят, что в день Страшного суда оживут те три вещи, жалким образом погибшие от их рук, а им придется отвечать за это убийство.

Гуттен. Разумеется! Ведь они насмехаются над Страшным судом.

Эрнгольд. Не зарывают ли они в могилу и сам Страшный суд?

Гуттен. Ничуть не бывало: они считают его пустейшею выдумкой и совсем не думают убивать то, что, по их мнению, вовсе не существует. А иначе в Риме оставалась бы хоть какая- то совесть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: