Гуттен. Зато тремя другими вещами он переполнен настолько, что им и числа нет: шлюхами, попами и писцами, к величайшему убытку тех, у кого обманом и силою вымогают деньги на содержание этой чумы, этой банды никчемных и прожорливых бездельников!

Эрнгольд. Клянусь, нет сил терпеть этот ущерб! Не буду говорить о других странах, а сколько теряет Германия, мы наконец поняли.

Гуттен. Опасаясь, как бы не получилось, что характер нынешних римлян показан лишь в немногих чертах, Вадиск

прибавляет: «Три вещи на уме у каждого в Риме: короткое богослужение, старинное золото и веселая жизнь».

Эрнгольд. Это обличает в них пренебрежение к религии, дух любостяжания и праздности.

Г у т т е н. Этим порокам ревностно привержен весь город, который, в отличие от других городов, владеет тремя вещами: папой, старинными зданиями и безграничною алчностью.

Эрнгольд. Увы, вот она какова, столица нашей церкви! Настанет ли время, когда мы, наконец, отнимем это верховенство у места, отравленного столькими ядами, зараженного столькими болезнями, столькими пороками телесными и духовными?!

Гуттен. Но иначе и не может быть там, где на каждом шагу – три вещи, которые нигде больше не встречаются.

Эрнгольд. Что же это за вещи?

Гуттен. Люди всех племен, монеты всех стран и разговоры на всех языках.

Эрнгольд. Пусть он лучше сгинет вместе со своими паломниками, монетами и языками, этот зачумленный Рим,- только бы не губил больше наших нравов.

Гуттен. А римлянам выгодно, чтобы нравы в Германии окончательно погибли, и потому из трех вещей, которые Рим люто ненавидит,- так называемого права патроната, свободных выборов прелатов и епископов и трезвости немцев – более всего ему ненавистна третья, нестерпима настолько, что папа намерен издать эдикт, одобряющий пьянство, опасаясь, как бы, отрезвев, мы быстро не раскусили их коварные приемы. Ведь те, кто меньше пьет, бранят этот грязный омут резче, чем хотелось бы римлянам, и придерживаются мнения, что назначать на духовные должности должны патроны и что епископы, по старинному обычаю, должны выбираться коллегами. Римляне же, повторяю, этого не потерпят.

Эрнгольд. Но и мы, наверное, не станем терпеть их насилий, обманов и преступлений.

Гуттен. Тогда город во многом утратит свое великолепие.

Эрнгольд. Какое великолепие?

Гуттен. Как какое? Будто ты никогда не видал Рима в его блеске! Ну, прежде всего, что ты скажешь о трех вещах, которые там каждому бросаются в глаза, не заметить их невозможно,- о всадниках, письмоносцах и щедро расточаемых благословениях?

Эрнгольд. Скажу, что не вижу в них никакого проку.

Г уттен. Затем – куда ни взглянешь, святые места, проститутки и досточтимые древности.

Эрнгольд. А я отнюдь не считаю святыми те места, в которых процветают подобные нравы, и думаю, что правильно сказано в Писании: «Не для места избрал народ господь, а для народа место». Если бы Христос любил Рим больше, чем какой- нибудь город в Германии или в отдаленнейшей Фуле, он бы уж, наверное, хранил его чистым от стольких гнусностей, стольких пороков, такого нечестия, либо же, видя теперешнюю скверну и мерзость, испепелил бы его молнией весь без остатка.

Гуттен. И всю его роскошь, весь его пышный убор?

Эрнгольд. Разумеется, а заодно и всех протонота- риев, писцов, попов у алтарей, копиистов, служек, скобаторов, епископов, ростовщиков, сводников и всю эту пакость, которая бременит землю.

Гуттен. Ты мыслишь столь же решительно, как Вадиск. Вернемся, однако, к великолепию города Рима: три вида нарядов там особенно роскошны – облачения священников, попоны мулов и платья потаскух.

Эрнгольд. А почему бы им и не наряжаться? Пока Германия не очнулась, у них всегда будет вдоволь денег, чтобы наводить на себя блеск. Но уж если она проснется и почувствует боль, которую ей причиняют, тогда эти негодяи будут жить поскромнее и обходиться свитою поменьше, их кошелек опустеет – и они сойдут со своих раззолоченных ослов на землю и зашагают пешком. Тогда уж не увидишь кардиналов в пурпурных мантиях, едущих по улицам города в сопровождении эскорта пышнее королевского; меньше станет бездельников, меньше обманов и преступлений, больше святости, учености и благочестивых молитв; от бдений и постов они ослабеют телом, но зато укрепятся духом, прежде всего – от трезвости и умеренности, а затем – от сознания своей невинности и благочестия. Они потеряют богатства, но обретут подлинную внушительность духовных наставников и просияют величием, достойным их высокого положения. О, если бы дожить до этого дня, когда в столице церкви,- где бы она ни была,- исчезнут пороки и поселятся добродетели! Такие епископы будут поистине любезны пастве, но не те, что

«…в ярких одеждах – пурпурных, шафранных,

В сердце праздность у них, на уме лишь песни да пляски».

Г уттен. Но ведь они не только изнеженны и развратны, – они к тому же коварны и более чем кто-либо склонны к воровству и насилию. Страсть к грабежу и разбою и дух любостяжания ослепляют их, и

«…отрадно добычу

Свежую им приносить и всегда пробавляться хищеньем».

Эрнгольд. Самое главное зло здесь в том, что, разбойничая, обманывая и грабя, они твердят, будто умножают достояние церкви и служат богу; если же, напротив, кто-нибудь у них отберет хоть крошку, они объявят его святотатцем, завопят, что он-де разоряет церковь, что он-де враг божий. Вот и получается, что они одни грабят безнаказанно и невозбранно, одни ожидают награды за преступление, и всякий раз словно цитируют Вергилия:

«Мы нападаем с мечом, и богов на часть и добычу Мы призываем, и даже Юпитера».

Гуттен. Но они-то с мечом не нападают.

Эрнгольд. Так нападают со свинцом. Не все ли равно, каким оружием порабощена Германия?

Гуттен, А ты знаешь, что запрещено буллой «У трапезы господней»?

Э рнгольд. Все, что только может запретить булла!

Гуттен. И люди боятся ее, как огня.

Эрнгольд. Что же удивительного, если мощь и богатства, приобретенные такими средствами, одним внушают надежды, а другим ужас? Ведь они весь христианский мир, а Германию в особенности, одурачивают и обводят вокруг пальца. Самих государей они сделали чуть ли не идиотами: посылая им в подарок священные розы, мечи или шляпы,- боги бессмертные! чего только не получают они в ответ, какие богатства, какие выгоды и привилегии! А те, кто привозит дары от папы,- какого пышного, какого почтительного приема они требуют! Недавно ты видел, как один легатишка, приехавший в Саксонию с папскою розой, отказывался поднести ее иначе, чем во время обедни, которую служил сам князь-епископ. Вот какой торжественностью и всенародным ликованием должны обставляться папские выдумки и римское суеверие. Но это еще пустяки по сравнению с тем, что люди тратят пропасть денег, лишь бы побывать в Риме и поцеловать ноги папы; а что они оттуда привозят домой, я, право же, не знаю.

Гуттен. Ия тоже знаю не больше того, о чем говорил раньше, когда – помнишь? – рассказывал, что уносят с собою паломники из Вечного города. Но есть три вещи, которые, как

утверждает Вадиск, вывозить из Рима запрещается, хотя в таком запрете и нужды никакой нет: реликвии – вследствие двусмысленной репутации, которой пользуется повсюду римская вера, неизвестно, являются ли эти реликвии тем, за что их выдают; большие камни – их и без того не просто увезти; и, наконец, благочестие – его в Риме нечего и искать.

Эрнгольд. В храмах и на площадях – конечно, нет, но в домах у некоторых честных матерей семейства, может быть, и сыщется. Но я сильно сомневаюсь, чтобы из сотни нынешних римлян хоть один оказался человеком мало-мальски благочестивым и богобоязненным.

Гуттен. О том же самом и я хотел сказать: в три вещи, говорит Вадиск, почти никто в Риме не верит – в бессмертие души, в сонм святых и в адские муки.

Эрнгольд. Я с ним совершенно согласен. Ведь если бы они верили в бессмертие души, то каждый всемерно заботился бы о ней, ублаготворял ее; ныне же они настолько преданы наслаждениям плоти, что всячески утесняют душу. Что до святых, то если бы они хоть сколько-нибудь их чтили, они бы стремились и сопричислиться их сонму. А об адских муках лучше и не заикайся: преславные квириты поднимут тебя на смех, словно старую бабу, рассказывающую сказки.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: