Эрнгольд. И все благочестие, добавлю я, все законы, а учение Христово он и близко не подпускает, чтобы уверенно править в сознании невозбранности любых преступлений.
Гуттен. Но мы с тобой засиделись до поздней ночи, и тебя, я полагаю, ждет жена, а меня Штромер, которому кажется, что он один при дворе, когда я далеко, да и сам я не меньше дорожу его дружбой и люблю этого человека сильнее, чем кого бы то ни было во Франкфурте. Ступай же домой, теперь ты по горло сыт триадами и пылаешь таким гневом против Рима, так кипишь желчью, что достанется, наверное, и твоим домашним. А я потерял целый день.
Эрнгольд. Потерял? Ах, если бы ты почаще терял дни подобным образом! Но жена-то всегда у меня под боком, а твоим обществом я наслаждаюсь редко. Давай вместе переночуем здесь и прямо так и уснем над этими проклятыми триадами.
Гуттен. А завтра твоя жена мне глаза выцарапает за то, что я тебя тут задержал и на одну ночь оторвал от нее?
Эрнгольд. Ничего подобного! И слова не скажет!
Гуттен. Знаю я женский нрав: она решит, что я водил тебя куда-нибудь к девкам в бардак. Брось ты эту затею, лучше разойдемся, ты пойдешь к себе, а я к Штромеру, которому пока еще плевать на женские подозрения. Пойдем!
Эрнгольд. А триад больше не осталось?
Гуттен. Есть еще несколько, но совсем неинтересные – и вспоминать не хочется.
Эрнгольд. А мне хочется услышать даже неинтересные.
Гуттен. Идем, по пути скажу. Три орудия у римской алчности: воск, пергамен и свинец.
Эрнгольд. Верно!
Гуттен. И три вещи римляне глубочайшим образом презирают: бедность, страх божий и справедливость.
Эрнгольд. Увы!
Гуттен. И трем вещам в Риме выучат как нигде: пьянствовать, не держать слово и предаваться всяческому непотребству.
Эрнгольд, Стоило тебе опустить последнюю триаду – и я бы мог сказать, что ты вообще ничему от Вадиска не научился. Ведь это те самые яды, которыми Рим отравил сначала прочие народы, а потом и немцев, словно заразив воздух смертоносным дыханием чумы. Это, повторяю, тот источник величайших бедствий, из которых выходят на свет недуги христианского мира, берут начало его пороки. Одним словом, этот Рим – вместилище всяческой грязи, клоака гнусности, неисчерпаемое озеро бедствий, и чтобы стереть его с лица земли, разве не соберутся люди отовсюду, словно на пожар, угрожающий каждому? Разве не приплывут под парусами, не прискачут на конях? Не обрушатся огнем и мечом? Мы видим в Германии священников, о которых говорят, что они собственным телом заплатили в Риме за свой приход; мы видим, как куртизаны на немецкой земле вытворяют (и над собой разрешают вытворять) такие вещи, о которых прежде наш народи понятия не имел,- никто и никогда не поверил бы, что наши нравы примирятся с подобной мерзостью; мы видим, как индульгенции освобождают людей от обязанности делать добро и многим внушают мысль, что можно быть злыми и подлыми. О, губительный для мира театр, побывав в котором люди считают дозволенным подражать всему, что они там увидели! О, преславная житница всего света, в которую отовсюду сносят украденное и похищенное и посреди которой восседает ненасытный обжора; он
«…истребляет целые горы
Хлеба»
при содействии бесчисленных сотрапезников, которые сначала выпили нашу кровь, потом объели мясо, а теперь, Христом клянусь! добрались до костей – крушат их и высасывают мозг, и дробят на куски все, что еще уцелело. Что же, немцы так и не возьмутся за оружие? Не ворвутся к ним с огнем и мечом?… Это грабители нашего отечества, которые сначала просто с жадностью, а теперь уже с наглыми угрозами обирают народ, властвующий над миром; они услаждают себя кровью и потом немцев, потрохами бедняков набивают себе утробу и питают свою распущенность. Вот кому даем мы золото! А они за наш счет кормят коней, собак, мулов и – какой срам! – содержат потаскух и развратных мальчишек! На наши деньги они изощряются в пороках, живут припеваючи, одеваются в пурпур, украшают коней и мулов золотыми уздечками, воздвигают дворцы из мрамора. Стоя во главе нашей религии, они не только равнодушны к ней,- что уже само по себе немалый грех,- но даже презирают ее, и более того – бесчестят, оскверняют, позорят! Сперва они ловили нас на приманку и выдаивали деньги с помощью лжи, хитростей и обманов, а теперь выдирают силой, запугивая и стращая, и грабят нас, словно волки
«Хищные в черном тумане, коих чрезмерная гонит Чрева прожорливость слепо и коих в берлогах волчата…»
И таких-то волков мы должны еще гладить по шерсти, и не то чтобы пырнуть кинжалом или спустить шкуру – пальцем их тронуть не смеем. Когда же мы, наконец, очнемся и отомстим за наш позор, за ущерб, который наносят Германии? Если прежде нас удерживало от этого почтение к религии и святое благоговение, то теперь подталкивает и торопит сама Необходимость.
Г у т т е н. Разгневанного мужа отправляю я домой к супруге.
Эрнгольд. Да как же не гневаться? И найдется ли человек, настолько терпеливый, чтобы все это не вывело его из себя?!
Г у т т е н. Ну ничего, ты позволишь жене утешить тебя.
Эрнгольд. Ты еще шутишь!
Гуттен. Но я перестану шутить в тот час, когда можно будет приложить к этому делу руки!
Эрнгольд. И будешь действовать не менее решительно, чем не так давно – против швабского тирана.
Гуттен. Еще решительнее: ведь то были дела семейные, домашние, частные, а здесь речь идет об интересах всего отечества.
Эрнгольд. Ну как, остались еще триады? Давай-ка уж подберем все дочиста.
Г у т т е н. Остались одни одонья: тремя вещами Рим изобилует – мулами, буллами и прокурациями.
Эрнгольд. Правильно.
Гуттен. Три категории людей в Риме носят пестрые одежды: слуги, женщины и монахи. И три вещи в Риме обшиты бахромой: пояса мужчин, кошельки куртизанов и поводья коней. Вот тебе все, что я запомнил из речи Вадиска.
Эрнгольд. Итак, мы выпили эту горечь, как говорится, вместе с одоньями.
Г у т т е н. Да, по твоей просьбе.
Эрнгольд. Что ж, такая просьба не должна казаться тебе докучной, равно как и я не чувствую себя неловко, утруждая друга по такому поводу. Благодарю тебя за все, что ты здесь передо мною извергнул.
Гуттен. Ну, прощай.
Эрнгольд. Прощай и ты. Да, послушай, о каком воздаянии для куртизанов просить мне бога сегодня ночью?
Гуттен. О каком же ином, кроме того, чтобы, вечно домогаясь бенефициев, они никогда их не получали и жестоко томились этой неутоленною страстью!
Эрнгольд. И жене сказать, чтобы она молилась вместе со мной?
Гуттен. Скажи, если хочешь.
НАБЛЮДАТЕЛИ
Солнце. Ну вот, Фаэтон, мы уже добрались до середины неба, теперь можно ехать помедленнее. Давай о чем-нибудь побеседуем, пока кони дух переведут.
Фаэтон. Хорошо, отец, но тогда давай и тучи раздвинем и поглядим повнимательнее, что делается на севере. Ведь мы уже давно изменили прежнее свое расположение к смертным и постоянно окружаем себя густой завесой облаков, чтобы не видеть, как они там суетятся, переплывают моря, воюют друг с другом, по пустяшному поводу, не задумываясь, бросают в бой целые армии и готовы один другому горло перегрызть из-за какого-нибудь ничтожного титула или звания.
Солнце. Ты прав. Мне это все надоело: я убедился, что они даже заблуждаться и грешить толком не способны. До чего, например, неискусно ведут военные действия итальянцы, среди которых с трудом найдешь человека как следует вооруженного, правильно держащего щит, мерно взмахивающего пикой, умеющего держать строй и выполнять приказ, одним словом – человека, действительно знающего толк в военном искусстве. Можно подумать, что в Италии нет больше итальянцев, что от прославленного корня не осталось теперь ни единого ростка. Вот только венецианцы сильны разумом, да еще Колонна мужественно действовал под Вероною, в точности выполняя то, чему он научился от немцев.