У изголовья постели деда стоят жестяные банки от монпансье и несколько продырявленных эмалированных тарелок. В банках он держит крупы, сахар, соль, а на тарелках — самодельные гири из кусков железа, заржавелых болтов и гаек, которые я наносил ему еще в Астрахани. Рядом на паласе лежит его тяжелый кинжал. В его ножнах, в прорези, хранится еще другой — маленький кинжал. Дед говорит, что этот маленький кинжал он подарит мне, когда я подрасту — мне исполнится тринадцать лет, — и я всячески и во всем стараюсь ему угодить.

Рыбу или мясо, что мать изредка приносит с базара, дед рубит большим кинжалом на несколько частей, взвешивает на весах, отдает одну часть бабушке, чтобы она приготовила обед, а остальные прячет около себя или велит строго хранить матери. Хлеб же он разрезает маленьким кинжалом. Крошки, оставшиеся на паласе, он собирает на заслюнявленный палец и долго сосет его, как маленький. Часто я отказываюсь от своей доли хлеба в пользу деда. Он плачет, но берет. То и дело он вспоминает где-то и когда-то недоеденный вкусный обед, сладости, недопитое вино и очень долго сокрушается по этому поводу:

— Ведь мог есть и пить, а не хотел. А теперь хочу, и нечего!

Мать не любит деда и за глаза называет его тираном. При нем, конечно, она ничего подобного не решится сказать. То же самое и бабушка. Они обычно храбрятся только на своей половине.

У дедушки печальная судьба. Не всегда же он был таким несчастным. Не всегда же он был и калекой. Я хорошо знаю историю его жизни, которую не раз мне приходилось слышать из уст бабушки.

Когда деду было пятнадцать лет и он еще был совсем не дедушка, а рослый и сильный парень, умер его отец, то есть мой прадед. С братом Ованесом, который был на три года старше его, они остались круглыми сиротами, потому что у них не было и матери.

Братья решили, что они будут жить вместе, накопят денег и лишь потом, через несколько лет, все поделят. У них был виноградник и фруктовый сад. Они дружно и весело работали, осенью возили фрукты на продажу в Шемаху или же за сто верст — в Баку.

Но на четвертый год виноград братья продали местному виноделу, а гранаты, орехи и яблоки дед повез в Баку. Год был урожайный, фруктами завалены базары, и, отдав скупщику свой товар за бесценок, дед пустился в обратную дорогу.

Недалеко от деревни ему встретились односельчане. Они остановили его арбу, посмеиваясь и перемигиваясь, стали расспрашивать, как он съездил в город, сколько выручил денег, какие купил подарки брату… и его молоденькой жене.

Дед ничего не мог понять. Тогда они сказали, что он олух, и если уж такой непонятливый, то так ему и надо, на месте Ованеса они бы, видимо, поступили с ним точно так же.

Дед поспешил домой. Там было пусто, точно все унесли воры. Пусто, ни зернышка не оказалось в амбаре. Настежь распахнуты были двери хлева: ни коровы, ни лошади. Дед бросился к соседям. Они удивились, что он ничего не знает о свадьбе Ованеса и о переезде его к жене в Кара-кенд.

Дед попросил у соседей лошадь и поскакал в Кара-кенд. До него было двенадцать верст.

На разгоряченном коне дед влетел во двор родителей жены Ованеса, но Ованеса не оказалось дома. Он побежал в хлев. И там не было брата. Тогда он перемахнул через забор, отделяющий сад от двора, и тут под деревом увидел брата и его молоденькую жену! Они срывали со склонившихся к самой земле веток ярко-желтую ароматную айву и аккуратно складывали ее в корзину.

Дед подскочил к Ованесу, в бешенстве выхватил из-за пояса кинжал — тот, которым теперь разрубает мясо и рыбу, — но молоденькая жена брата бросилась между ними и прикрыла собой мужа.

Дед отдернул занесенную руку. Но острый конец кинжала все же коснулся груди молодой женщины. Показалась капля крови. Кинжал отвалился в сторону, напружиненная рука деда повисла плетью, кинжал выпал из его разжавшихся пальцев, а вслед за ним и сам дед, словно подвернув ногу, повалился на землю.

Ценою какого усилия деду удалось задержать занесенный кинжал, видно из того, что его мгновенно поразил паралич, отнялись ноги.

Деда привезли в телеге домой. Его лечили целебной грязью и травами местные знахари, поили лекарствами доктора из Шемахи, но лечение не помогло. Не помогли и жертвоприношения в «святых местах», вплоть до древнего Эчмиадзина в Армении. Ноги у него отнялись на всю жизнь.

Заниматься крестьянской работой дед уже не мог, и соседи тогда надоумили его переехать в город, найти там какую-нибудь сидячую службу.

Дед сдал в аренду свою долю сада и виноградника и переехал в Шемаху к своим дальним родственникам. Это были добрые люди. Они приютили его у себя и сказали, что единственное дело, которым он мог бы заниматься в его положении, — это писать бумаги, но для этого ему надо много и терпеливо учиться грамоте.

— Ничего, научусь! — сказал дед.

Через год он уже мог сносно читать и писать по-армянски. Но этого было мало, чтобы стать писарем. Писарю надо было знать армянский и русский языки и арабский шрифт. Только в этом случае он мог рассчитывать на постоянный заработок. И тогда дед стал изучать русский и арабский. Арабский ему преподавал мулла, русский — учитель местной приходской школы.

Года через три дед поступил учеником в контору нотариуса, а еще через несколько лет арендовал на базаре лавчонку, открыл свою «контору по переписыванию бумаг». Вскоре он уже брал заказы и на составление бумаг, писал различные прошения, не гнушаясь также сочинением писем крестьянам.

Ему платили и деньгами, и натурой: маслом, яйцами, вином.

Но вскоре дед нашел и дополнительный заработок.

По природе своей он был сильным парнем, с крепкими руками. А когда у него отнялись ноги, то, как говорит бабушка, сила ног у него перешла в руки, и они стали вдвое сильнее.

Недалеко от дедовой «конторы» находилась кузница. У нее с утра до вечера толпились крестьяне. Кому надо было подковать лошадь, кому сделать новый обод на колесо. У кузницы частенько собирались базарные завсегдатаи, местные силачи, и мерялись силой, ломая подковы. Это зрелище в базарные дни — воскресенье и пятницу — собирало много народу. Здесь устраивались сборы и устанавливались призы победителям.

Однажды дед пришел на костылях тоже испробовать свою силу. Но над ним только посмеялись: «Ну где тебе, писарю, да еще калеке, ломать подковы? Иди с богом!»

Дед обиделся, но не ушел. Он стал в сторонку, наблюдая, как пыжатся силачи, пытаясь сломать старые подковы, выбрасываемые кузнецом за порог кузницы. И вдруг расхохотался.

На него посмотрели удивленно — не спятил ли человек? — и спросили, что с ним.

— Такие подковы у нас в деревне ломает каждый мальчишка, — сказал дед.

— Каждый? Хорошо! — выкрикнули в толпе и протянули ему подкову. — Может быть, и ты сломаешь?

Но дед швырнул ее прочь и сказал, что не желает марать руки о ржавую грязную подкову. Тогда взбешенные его наглостью парни из толпы влетели в кузницу, выхватили из кучи новую, еще не совсем остывшую подкову и, сунув ее деду под нос, спросили — не такую ли он думает сломать?

— Такую, — сказал дед.

Ему принесли скамейку, он сел, положил рядом с собой кизиловые костыли, подкинул подкову на ладони, примеряясь к ней, и стал рвать ее у себя на груди. Он разогнул подкову, согнул, снова разогнул и разорвал на две части. За исключением кузнеца, человека очень сильного, здесь никто никогда не ломал новых подков. И дед получил приз — около пяти рублей.

Когда весть об этом разнеслась по базару, прибежала новая толпа любопытных — продавцов и покупателей, — деда уговорили сломать еще одну новую подкову.

Дед согласился, но потребовал новый приз. Ему собрали около двух рублей, принесли самую толстую и тяжелую подкову, которую кузнец специально отковал для битюга-тяжеловоза.

Дед разорвал и эту подкову.

Тогда потрясенная толпа, уверенная, что деду никогда не сломать третьей подковы, снова собрала приз, но дед сломал и третью подкову, забрал все деньги и, взяв костыли, ушел победителем с базара.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: