И с того дня слава о нем как о силаче пошла по всей округе. Сила стала его второй доходной статьей. Она порой давала ему куда больший заработок, чем «контора». Но и «контору» с того дня стало посещать больше клиентов. Некоторые приходили с пустячными просьбами, но засиживались часами.
Прослышав о деде, к нему как-то приехал командир казачьего полка. Это был человек высокий, очень сильный, к тому же очень богатый. На Кубани у него были большие владения. Полковник ломал новые подковы, но не мог поверить, что это может сделать калека. Он пошел в кузницу, выбрал четыре новые подковы и в сопровождении толпы зевак направился в «контору» деда.
— Двадцать пять рублей за каждую подкову! — сказал полковник, положив перед ним «екатеринку».
Дед разорвал все четыре подковы, сразу став богатым человеком.
Через месяц полковник снова приехал — и снова проиграл деду большие деньги.
Еще через месяц он приехал с сотней лихих чубатых всадников и на этот раз предложил деду за сто рублей… вырвать с корнем дерево-трехлетку.
Бабушка рассказывает, что тогда она была девочкой, но хорошо помнит эту историю, о ней говорили повсюду. Наш дедушка будто бы заказал в духане обед, ему принесли ведро хорошего шемахинского вина, он сытно пообедал и крепко выпил и, став на костыли, в окружении большой толпы любопытных пошел искать подходящее дерево.
Но дерево выбрал сам полковник. Это был невзрачный с виду кривой кизил, глубоко уходивший корнями в землю.
Судя по рассказам бабушки, наш дед будто бы сперва сильно раскачал дерево, потом стал вертеть его то в одну, то в другую сторону, и лишь после этого, навалившись на костыли, которые при этом сильно погнулись, вырвал дерево с комками прилипшей к корням земли.
Полковник уехал и больше не показывался у нас в городке.
На этом, надо думать, и закончились испытания силы деда разными богатыми охотниками. С того дня больше никто не приглашал его на состязания.
На скопленные деньги дед купил участок земли и начал строиться. Потом женился.
Глава пятая
МЫ СОБИРАЕМСЯ В ДЕРЕВНЮ
Мать целыми днями ищет работу, но найти не может. Она приходит домой удрученная неудачами и все же не отчаивается. Мать любит говорить: «И на нашей улице будет праздник», думая этим успокоить нас. Через некоторое время ей удается устроиться сиделкой в госпиталь, ей дают паек. Паек получаем и мы. Но жить на него трудно, это хорошо понимаю и я. Мать берется за шитье. Но мы все равно живем в большой нужде. Редко у нас в доме бывает обед.
В тяжелую минуту мать говорит:
— Ничего, вот немножко поживем здесь, дедушка поправится, тогда поедем в Шемаху, а оттуда — в дедушкину деревню.
Она с большим удовольствием расписывает Шемаху. И какая красивая, и какой там целебный воздух, и какая вода. Подумать только: после обильного обеда достаточно выпить стакан, чтобы снова захотелось есть!
— Но главное — там много фруктов, — говорит мать. — Вот где, мой мальчик, ты поешь вдоволь яблок, гранат, айвы, груш и винограда. А тута, которую ты так любишь, растет у самых ворот дедушкиного дома. Ягод на ней бывает десятки пудов, можешь есть с утра до вечера.
Хотя я совсем не помню Шемаху, но все время думаю о ней и о дедушкиной деревне, они снятся мне и по ночам. Особенно меня донимает тута, на которой можно просидеть целый день и есть сколько угодно ягод.
Но праздника на нашей улице все нет и нет! Неизвестно и когда мы уедем из Баку. Надо, чтобы поправился дедушка, а он чувствует себя все хуже и хуже.
Однажды под вечер бабушка зовет нас к деду. Мы приходим и становимся вокруг паласа. Дед лежит с полузакрытыми глазами и почти не дышит. Он уже целую неделю не говорит, у него отнялся язык.
Мы долго стоим над дедом. Наконец он чуть приоткрывает правый глаз, смотрит на нас. Мне кажется, что он усмехается чему-то в ус. Потом медленно, еле-еле произнося слова, он говорит:
— Ханум… я умираю… Мы всю жизнь были вместе… Умри и ты… Пусть нас похоронят в одной могиле…
Бабушка падает на грудь деда и плачет навзрыд. Плачем и мы. Мне вдруг становится так жалко деда, что я плачу громче всех, ору на всю комнату. Тогда мать, бабушка и сестра перестают плакать и с удивлением смотрят на меня. А я плачу еще громче. Тогда меня берут под руки и выводят из комнаты. На нашей половине мы плачем все вместе. Хороший или плохой у нас дедушка — это сейчас не имеет никакого значения. Нам жалко его, потому что у нас нет другого дедушки. Когда я успокаиваюсь, мать и бабушка снова уходят в дедушкину комнату, а я выхожу на балкон, потом поднимаюсь на крышу.
Ребята там играют в лапту. Им, конечно, нет никакого дела до моего дедушки. Меня тоже зовут играть, но я отказываюсь. Меня спрашивают, что со мной, и я, плача, говорю, что у нас умирает дедушка.
Ребята молча стоят вокруг меня, потом Виктор говорит:
— Ты только не забудь взять у него свой кинжалик.
— Страшно! — говорю я.
— Дурачок, — говорит Топорик. — Вот возьмут и продадут кинжал с кинжаликом.
Ребята продолжают игру, а я возвращаюсь домой. Бабушка лежит в постели, у ее изголовья сидит мать.
— Заболела наша бабушка, — говорит мать. — Вот тебе рецепт, сходи в аптеку.
Я прячу рецепт и деньги в карман, говорю: «Сейчас пойду» — и прокрадываюсь в дедушкину комнату.
Затаив дыхание, я тянусь к выключателю. Он щелкает, как выстрел!
Веревочные весы с тяжелыми деревянными чашами, как всегда, мерно покачиваются на сквозняке, но сейчас они почему-то кажутся мне зловещими.
Скрестив руки на груди, дед точно спит крепким сном на своем паласе. Вот только не шевелятся кончики его усов. Но, может быть, он все же спит, а не умер? «Умер» — это, наверное, очень долгий сон?
Я на цыпочках делаю два шага по направлению к паласу. Потом — еще два, еще. Балансирую руками, чтобы не упасть. Нагибаюсь к подушке. Приподнимаю край. Запускаю руку под подушку. Нащупываю на ножнах широкого и тяжелого кинжала рукоятку обещанного мне кинжалика и вытягиваю его. Осторожно опускаю угол подушки и, пятясь, так же на цыпочках, тихо отступаю к двери. Выключаю свет — снова раздается выстрел! — и стремглав выбегаю из комнаты, настежь распахнув дверь.
— Гарегин, это ты? — раздается испуганный голос матери.
Но я уже лечу по лестнице, перепрыгивая через три-четыре ступени.
В аптеке мне дают какие-то капли и таблетки, и я с ними возвращаюсь домой. Бабушка лежит, отвернувшись к стене.
Мать велит мне идти к Виктору, но его дома не оказывается, и я снова поднимаюсь на крышу. Там теперь все сидят вокруг Феди, и он рассказывает какие-то сказки.
Я подсаживаюсь к ребятам, и меня просят показать мой кинжалик. Я протягиваю его Виктору, он внимательно осматривает его и передает Феде, а тот — дальше по кругу.
Потом, когда совсем темнеет, мы лежим с Виктором на его коврике, и я ему рассказываю о болезни бабушки.
— Ничего с нею не случится, — успокаивает меня Виктор. — По приказу еще никто никогда не умирал.
А я еще долго не сплю. Засыпаю я, видимо, только в полночь, потому что Маро утром с трудом будит меня.
— Вставай, вставай! — трясет она меня за плечо. Когда я сажусь на паласе, она вдруг с плачем убегает.
Я протираю глаза и бегу за нею.
Уже на балконе я узнаю от соседей, что ночью у меня умерла бабушка.
Дедушка, конечно, мог умереть, он долго болел. Но бабушка?
Бабушка моя была добрая, ласковая и безропотная. Мать любила ее, и они были как близкие подруги. Мать жалела бабушку и всегда старалась все делать за нее. То же всегда делала бабушка для матери.
Бабушка всю жизнь повиновалась деду. Каждое его слово для нее было приказом. Но никто не мог даже подумать, что приказом станут и его последние слова: «Пусть нас похоронят в одной могиле». Совсем здоровая, никогда и ничем не болевшая, она слегла вечером и уже утром не встала с постели.
Мать себе места не находила от горя.
Похоронили дедушку и бабушку в одной могиле, как того хотел дед.