Теперь мы еще больше осиротели. Из семьи в десять человек нас осталось только трое. По вечерам мать прижимает нас к себе и плачет. Плачем и мы с Маро. Жизнь нам кажется жестокой, несправедливой и безысходной. Если бы можно было скорее уехать в деревню! Но это так трудно сейчас сделать при наших долгах после похорон бабушки и дедушки.
— Только чудо может спасти нас, — говорит мать.
И мы ждем чуда.
А пока на нас обрушиваются новые беды. В город приезжает большая группа голодающих с Поволжья, и у многих в нашем доме отбирают часть жилья. У нас отбирают дедушкину половину. Наша половина становится проходной, потом ее делят на две части, оставив посредине проход для новых жильцов, и нам остается закуток в восемь метров. Второй закуток превращается в кухню на две семьи.
В нашей комнатке еле-еле помещаются две солдатские кровати, стол, два стула и посудный шкафчик.
— Ничего! — говорит мать. — Рассчитаемся с долгами и уедем в деревню. А там уж просторно.
В комнатке днем и ночью душно. Большую часть дня мы с сестрой проводим на балконе. Придя с работы, мать тоже выходит на балкон. Всем был бы хорош наш двор, не будь только вони и комаров.
Внизу выстроились в ряд шесть уборных. Около них всегда стоит очередь, она не уменьшается даже вечером. Ворота открыты чуть ли не круглые сутки, и уборными, кроме жильцов дома, пользуется вся улица. Иногда возле них происходят драки. Иногда жильцы ругаются с Вартазаром, требуя, чтобы после пяти вечера он запирал ворота на замок. Но Вартазар это не может сделать по той причине, что ему все владельцы магазинов на нашей улице платят «калым».
Много страданий приносят комары. Чтобы избавиться от них, надо выкачать воду из подвала, а на это у домового управления нет денег.
Да, душно во дворе, и комары не дают покоя. А в Шемахе и в дедушкиной деревне сейчас прохладно, говорит мать, там горный воздух, горная вода, деревья ломятся от плодов, сады полны цветов, и никакого комарья!
— Нет, нам надо скорее уезжать отсюда.
Мы ждем чуда, и через некоторое время чудо свершается. Приезжает брат моего отца, дядя Сурен. Я вижу его впервые, а наслушался рассказов о нем много. Убежал он из дому, когда ему было шестнадцать лет: повздорил с дедом, к тому же выдрал с товарищами бороду у школьного священника Тер-Минаса — за двойки, которые тот поставил им в четверти.
Дяде Сурену около тридцати лет. Он высокий и красивый. В него в первый же день влюбляются все женщины нашего двора. Живет он в Тифлисе. К нам он приехал, услышав от кого-то из родственников о нашем бедственном положении. О смерти своего отца и матери он, оказывается, ничего не знал. Отца он не жалел, но по матери сильно сокрушался.
Дядя Сурен рассчитывается с мамиными долгами, покупает нам обувь и одежду, нанимает арбу, на которой мы должны доехать до Шемахи; оттуда уже мы будем перебираться в дедушкину деревню.
И вот наконец-то наступает долгожданный день нашего отъезда в Шемаху. Мы ходим из квартиры в квартиру и прощаемся с нашими соседями.
Потом, окруженные ребятишками, мы возвращаемся в нашу комнату, чтобы захватить корзины с продуктами и кувшины с водой. Ведь нам придется целых три или четыре дня ехать по пустынной степи. Говорят, от Баку до Шемахи больше ста верст. Это, видимо, и на самом деле очень далеко.
В комнату входит дядя Сурен.
За эти несколько дней я подружился с ним, и он любит подурачиться со мной. Дядя Сурен очень сильный. Мать говорит, что силой он весь пошел в деда. И правда, дяде Сурену ничего не стоит взять меня под мышки и подбросить к самому потолку. А ведь я, хотя и щупленький с виду и небольшого роста (мне никто десяти лет не дает), все же не такой уж легкий.
Дядя Сурен берется за стол, чтобы взвалить его на спину, но я пристаю к нему с просьбой показать моим товарищам, как он подбрасывает меня к потолку, а то они не верят, что он такой сильный.
— Гарегин, некогда сейчас, — говорит дядя Сурен.
Но я знаю, что он добрый, и не отстаю от него, хожу вокруг него с поднятыми руками.
И он сдается. Отодвигает к стене стол, берет меня под мышки. Произносит: «Раз, два, три» — и со счетом «Четыре» подбрасывает вверх. Я лечу к потолку, чуть не касаясь его головой. Забавно видеть сверху восторженные лица Топорика, Виктора и Ларисы. И снова я поднимаю руки.
— Нет! — твердо говорит дядя Сурен. — Хватит!
Но я прошу его еще раз, в последний раз, подбросить меня, и он нехотя берет меня под мышки…
Я раскрываю глаза. Смотрю по сторонам. Да, это наша комната. Сводчатый потолок. Фанерная перегородка. Вот и чертик, нарисованный мною химическим карандашом, за что мне тогда попало от матери. Вот и посудный шкафчик и стол у окна. А вот на подоконнике сидит мать и заплетает косу. Я вглядываюсь в нее. Она мне кажется очень изменившейся и печальной…
— Ма, почему я в постели днем?
Мать вздрагивает, оборачивается, долго смотрит на меня каким-то отчужденным взглядом, потом откидывает за спину свою тяжелую косу, с воплем подбегает к кровати, падает на колени, хватает меня обеими руками за голову, целует, как безумная:
— Боже мой! Он поправился, он поправился, он поправился!
Она вскакивает, снимает со стены иконку и, поставив ее на стол, начинает горячо молиться.
— Боже мой! Он поправился, он поправился! — горячо шепчет мать.
— Почему ты так молишься? Разве что-нибудь случилось со мной? — спрашиваю я.
— Он поправился, он поправился, он поправился! — как безумная, повторяет она, выбегает из комнаты, а через некоторое время вместе с нею в комнату врывается чуть ли не половина жильцов нашего дома.
Они с изумлением смотрят на меня, потом начинают поздравлять мать, а та, склонив перед иконкой колени, кладет низкие поклоны.
Я не понимаю, что происходит. Пытаюсь встать с постели. Но мать бросается ко мне, говорит, что надо лежать, ни в коем случае не вставать с постели.
Тогда я сержусь и спрашиваю:
— Да что же случилось, наконец?
Мать садится ко мне на постель и говорит, что я немножко прихворнул — правда, ничего страшного не было, просто я жаловался на головные боли, — ну, а вот сегодня впервые чувствую себя хорошо.
— А почему мы не едем в деревню? Ведь вещи давно погружены на арбу.
— Это было давно, сынок, осенью, — сквозь слезы говорит мать. — Сейчас уже конец апреля, прошло больше шести месяцев. Видимо, не суждено нам уехать из Баку…
— Я болел шесть месяцев?
— Да, сынок, больше шести месяцев. Разве ты не помнишь, как ты упал и ударился об угол стола?
— Нет, — говорю я.
— Разве ты не помнишь, как вы играли с дядей Суреном? Как он подбрасывал тебя к самому потолку?
— Нет.
— Когда он в последний раз подбросил тебя вверх, его окликнул аробщик, тому не терпелось скорее уехать, Сурен обернулся — и не успел тебя подхватить. Ты ударился об угол стола и отлетел в сторону. Это было шесть месяцев назад! Шесть месяцев ты лежал без сознания, шесть месяцев я неотлучно просидела у твоей кровати. Я уже перестала верить в твое выздоровление, обила пороги у всех докторов, во всех больницах.
Мать обнимает меня и все шепчет: «Он поправился, он поправился, он поправился».
Глава шестая
ОТЕЦ
— Если б только был жив отец! — часто говорит мать и плачет.
Тогда слезами наполняются и мои глаза. Видимо, у меня был очень хороший отец, если мать так сокрушается по нему и говорит о нем только хорошее.
— Ты помнишь его? — спрашивает мать.
— Немножко — да.
— Он так тебя любил! Из города всегда привозил тебе гостинцы. Конечно, он их привозил и Степе, и Тамаре, и Маро, но для тебя у него всегда было припасено что-нибудь особенное. Он был добрый, славный отец. Второго такого вряд ли можно найти на свете. Он ни разу не только худого слова не сказал, но даже… плохо не посмотрел на меня. Вас он пальцем не трогал, хотя иной раз стоило и отлупить, в особенности Маро. Она приносила мне много огорчений. Она и по чужим садам любила лазать, однажды свалилась с самой макушки дерева и, конечно, разбилась бы насмерть, не зацепись юбкой за сук. — Мать, отвернувшись, утирает слезы, долго молчит. — А помнишь, сынок, как мы уезжали из деревни?