ВПЕРЕД, ЯСНОГЛАЗЫЕ!
Перед вечером все — Кубик, Славик и Нинка — сидели на крылечке художника и смотрели на закат за речкой. Точно так же, должно быть, сидели на этом крылечке, любуясь вечерней зарей, Нинкины предки, которые построили дом сто лет назад. Даже коза, привязанная к забору, переставала жевать и поднимала голову. Глянув на полыхающее за речкой небо, Манька тревожилась и нюхала воздух. Коза думала, что это пожар, и проверяла, не приближается ли он, не пахнет ли гарью. Но от речки все сильнее пахло травами и сыростью, на луг уже наползало белое покрывало тумана.
Небо над речкой пылало, словно за горизонтом, встречая солнце, устроили фейерверк. Нечего и говорить, что трое людей, сидящих на крылечке, как на стадионе или в театре, глаз не отрывали от этого зрелища.
— Боже мой, какое все-таки это чудо — закат! Все краски, кроме черной! — восхищенно говорил Кубик. — Вот как надо писать!
— Прямо цветомузыка, — поддержал его Славик.
— Ох, сколько я в своей жизни их повидала! — не отстала от других Нинка.
Коза обернулась к людям и вопросительно заблеяла: закат солнца по-прежнему ее тревожил.
— Угадай, Манька, загадку. Какой пожар водой не потушишь? — веселым голосом спросил у козы художник. — Ну-ка? Что молчишь? Неуж и этого не знаешь? Не хватает козьего твоего ума? Отвечай, рогатая!
— Атомный, — неожиданно для себя сказал Славик.
Кубик посмотрел на него, закряхтел, крыльцо под ним заскрипело.
— Ну и младенцы пошли, — заворчал он, — чуть что — окатывают холодной водой! Чуть мы распустим по привычке слюни, как тут же какой-нибудь малолеток приводит нас в чувство. Что за время!
Кубик покосился на аудиторию и, увидев, что его слушают, продолжил ворчание, только уже погромче — как актер на сцене:
— Чуть мы воспылаем, мы, верные традициям наших далеких романтичных предков, как является кто-то из нынешних молокососов и отрезвляет нас!
Славик, услышав Кубиково брюзжание, рассиялся: наконец-то художник похвалил и его, наконец-то и он, Славик, попал в точку.
— Ты прав, Славик, — продолжал Кубик, — старая загадка насчет пожара приобрела в наши дни новый смысл, и ты первый открыл нам это. Поклон тебе! — Кубик наклонил голову и проверил взглядом слушателей: те все так же внимали ему.
— Мы обрастаем страшными волосами, — выступал он, — которые делают нас похожими на первобытных людей, — ради чего? Только для того, признаюсь вам, как на духу, чтобы скрыть за усами и бородой слюнтяя, кисляя, размазню и, главное, оголтелого романтика. И что получается? А ничего! Потому что стоит нам, заросшим, как разбойники, начать сочинять очередную, так любимую нами романтическую сказку, как появляется этакий ясноглазный младенец — вроде тебя или Нинон — и, не испугавшись бороды, одним словом разрушает идиллию. Говорит правду, от которой нас корчит. В этом — в окатывании нас вами холодной водой — примета времени. Что ж — вперед, ясноглазые! Бородатые слюнтяи — прочь! Ваши романтические пейзажи — всего лишь дань прошлому, из которого вы не можете вытащить ноги. Мир стал жестким, как чертеж, а вы все еще ищете оттенки…
— Они натворили что, да? — раздался голос позади Кубика, и Нинка вскочила и спрыгнула с крыльца.
— Мамка пришла! — завопила она и повисла на материной шее. — Мамка!
— Здравствуйте, Аня, — сказал Кубик. — На этот раз они не натворили, а сотворили. Они по-новому разгадали старую загадку. Мы все вас заждались.
Нинкина мама — усталое лицо, коричневые руки — присела на нижнюю ступеньку.
— Наталья из декрета вернулась, вот меня и отпустили на денек. Дочь, говорю, без меня растет, я ведь ее неделями не вижу, только, может, на свадьбу вырвусь… Ну, как вы тут живете?
— Так завтра вы дома? Матушка-голубушка-Аннушка-доярушка! — запел Кубик. — Я знаю все: и стирка, и уборка, и отдохнуть надо, и на дочь-ненаглядышку насмотреться, — но не откажите в просьбе!
— Еще что-то нужно делать?
— Дело невелико будет. — Художник вглядывался в лицо Анны. — Нужно вам будет посидеть с дочерью на лугу, ни о чем, кроме цветов, не думая.
— Ой, да что вы! — замахала руками Анна. — Да я завтра на минуту не присяду! Какой луг? Какие цветы?
Нинка сидела, уткнувшись в материно плечо.
— Ма, — сказала она, — он тебя рисовать хочет. Это я ему сказала, чтоб нарисовал.
— Зачем меня рисовать, что я, артистка какая! Потом как-нибудь.
Кубик все так же всматривался в лицо доярки.
— Артистка, артистка… — уговаривал он, — все женщины артистки… А «потом», Аннушка-доярушка, не будет. Луг вон, я слышал, запахать хотят, у Натальи ребенок заболеет или еще что-то случится, а там, глядишь, и зима. А я хочу — пока август, пока луг, пока молода, пока в глазах синь проглядывает.
— Какая уж там молодость, какая синь, — вздохнула Анна, — цельными сутками только коров и вижу…
Глаза у Нинкиной мамы были такие же, как у дочери, — то серые, то голубые, как лесные колокольчики. Но чаще серые.
— Когда на луг-то пойдем? — согласилась она. — Я ведь и голову должна помыть, и платье приготовить.
— Платье нужно попроще, — распорядился Кубик. — Не на бал идем, не в президиуме сидеть — на траве.
Анна с дочерью, обнявшись, ушли, а Кубик сказал, потирая руки:
— Ну вот, завтра я ему дам бой!
— Кому? — удивился Славик.
— Той бездари, тому лентяю, что во мне сидит. Я ему покажу, тугодуму!
Бабушка позвала внука ужинать.
После ужина Славик поспешил в огород. У корабля был только Вьюра, остальные возились внутри тыквы.
— Мы завтра должны посмотреть хоть один ваш город, — сказал Вьюра.
Из люка выглянул Питя.
— Славик, привет! Вот кого я рад видеть! Мы выполняем программу полета. Вьюра тебе сказал, куда мы летим? Что в ваших городах самое интересное?
— Самое-самое? — переспросил Славик. — Я думаю… цирк. Зоопарк. Кино…
В люке немедленно показалась голова Молека.
— А что это такое — цирк, зоопарк, кино?
Славик рассказал.
— Хорошо бы все это посмотреть, — посожалел Молек, — но мы не можем нигде показываться.
— В зоопарк можно ночью. В нем много хищников, ночью они не спят.
— Идея! — крикнул Питя и обернулся внутрь тыквы: — Грипа! Ты слышал? Мы можем побывать в зоопарке, там собраны все звери Земли!..
Встретиться снова договорились только на послезавтра. Завтра рано утром корабль возьмет курс на город.
КУБИК ПИШЕТ ПОРТРЕТ ДОЯРКИ
ФЕЯ И ФЕЙ
На луг шли впятером: Кубик, Нинкина мама в новом цветастом сарафане, Нинка, Славик и коза. Впереди шагал Славик, за ним художник с козой через плечо и этюдником на веревке (тьфу! оговорился, нужно наоборот!), а сзади, все еще обнявшись, будто со вчера не расставались, делили узкую тропинку через огород Пантелеевы. Третья Пантелеева, Евдокимовна, вышла их проводить, что-то вспомнила, закричала, но никто останавливаться не захотел, и, чтоб она не беспокоилась, помахали ей издали.
Отдохнув за ночь от солнца и ветра, все на огороде пахло — каждый куст, каждый листок. Запахи сменяли друг друга, как экспонаты на выставке: вот картошка, вот помидоры, вот огурцы, вот просто земля, которая утром тоже пахнет, вот кукуруза, а вот трава-лебеда, трава-полынь, трава-пижма, чьи цветы похожи на желтые таблетки. Эти высокие травы отгораживали огород от луга.
Луг цвел. Он был скатертью-самобранкой, расстеленной для шмелей, пчел, жуков, бабочек и прочей летающей живности, которую здесь не перечислить. Но жука бронзовку мы должны назвать, потому что цвет его крыльев удивителен: они зеленые с бронзовым отливом, такого цвета не найдешь больше нигде. Жука бронзовку все увидели на кусте шиповника.
— Что за прелесть! — Художник осторожно снял жука с розового цветка и положил на ладонь. Жук сразу же притворился мертвым. — Прямо драгоценный камень!
— Или как елочная игрушка, — сказал Славик.
Нинка поднялась на цыпочки и заглянула в ладонь Кубика. Что-то тоже хотела сказать, но не придумала и тронула жука пальчиком. Жук перестал притворяться, перевернулся и пошел по ладони. Все следили за ним. Он прошелся по пальцу, поднял зеленые надкрылья, достал из-под них мягкие крылышки, зафырчал ими, нагнал обороты и взлетел.