ЛЮБОВЬ
20 октября 1968 года, Москва.
Мурзилка, мартышка, а вот и я!
Ты человек обстоятельный, и тебя, конечно, интересует московская погода. Ты права. Снеги пали. Тебе такого не видать, если не приедешь. Деревья, как кудель, решетка над моим окном красоты неописуемой. За эту ночь в приямке у окна лег сугроб, три плетки иван-чая, который тебе так нравился и напоминал почему-то Мексику, так вот засохшие его метелки только верхушками торчат на свежем снегу. В моем подвале стало темно, сижу при свете. Засиживаюсь допоздна, домой идти не хочется, разболелся отец, его положили за мою загородку, а я маюсь на раскладушке. А в подвале оставаться на ночь не полагается, нежилое помещение, одна въедливая старуха из пенсионерок почему-то внимательно за мной следит — не развелось бы богемного неприличия. А кроме того — сыро, особнячок ведь никудышный, в углах подтекает по стенам. А может, приедешь? Сорганизуй себе какую-нибудь фальшивую простуду, возьми бюллетень — и свидимся хоть на день. Денег на самолет я тебе дам. Или невозможно? Так бы хотелось уткнуться в тебя носом…
А я мотаюсь, у меня кончается договорный срок, а из тридцати плакатов по технике безопасности в литейных цехах готовы только семь, и все из-за тебя, моя далекая обезьянка, я стал медлителен, рассеян, меня гипнотизирует консервная банка со свечой, которую я не смею тронуть — на ней отпечатки твоих лапок. Не приедешь?
А если быть откровенным до конца, хотя с вашим братом женщинами лучше не обо всем пробалтываться (я надеюсь на твою доброту, злодейка!), — так вот: время утекает не на трудовую и важную деятельность во имя техники безопасности в литейных цехах, а на постройку новой каравеллы, я просто помешался, строю ее, как заводной, не могу остановиться, пока не закончу. Она почти готова, будет называться «Серафима» — неплохое название, мартышечка? Нравится, ты довольна и горда? То-то же, знай мою хитрость! Главная особенность каравеллы будет в том, что я намерен подвесить ее к потолку вверх килем, и ты, моя глазастая зверушка, восхитишься, когда приедешь, единственному на планете материальному памятнику миражу. Ты поняла, что я твой детский мираж строю? Когда приедешь?
Из замечательных новостей одна такая. Я притащил с помойки, той, что на углу, кресло, оно, конечно, продавленное, хромое, но, матушка моя, уверяю вас, чистейший рокайль. Гнутые ножки, резные подлокотники, спинка, как у балерины. Сдам плакаты, стану реставрировать его, обтяну шелком цвета твоих глаз. Приедешь — воссядешь.
Ты уехала, и в груди моей стало гулко, как в разоренной церкви. Каждый вечер засыпаю с воспоминанием о том, как мы лежали в последнюю встречу — рука в руке… Чувствуешь ли ты то, что чувствую я, залетная южная пташечка, моя солнечная капелька? Чувствуешь ли хоть вполовину, хоть в четверть?!
12 ноября 1968 года, Москва.
Мартышечка, заждалась? Я работал, как угорелый. Тридцать планшетов с меня ростом уже продуманы, прорисованы в карандаше, это главное. Принимаюсь за гуашь. Обещаю тебе сделать все красиво. Я знаю твою любовь к заводам и нежность к литейным цехам. Я не забыл и мрачно не забуду никогда, что ты была влюблена в вагранщика, когда проходила практику. И помню твои восторги по поводу цвета алюминиевого расплава, мне нравится твое опоэтизирование металлургических процессов, и вообще ты так славно произносишь неупотребимые в моей жизни ни одной из женщин очаровательные по легкости слова: станина, фундамент, траверса, особенно мне нравится «задняя бабка»! Что это значит? Это имеет место к очереди за огурцами? Привет твоему приятелю из кузнечного цеха!
Заклинаю тебя, ты там, в Одессе, ни с кем не делись сокровенным, пусть мое так и останется моим по крайней мере до нашей встречи. Каравелла «Серафима» летит вниз мачтами на всех парусах.
20 декабря 1968 года, Москва.
Мурзилка, мартышка, привет!
Из замечательных новостей — одна такая. Я притащил с помойки, с той самой, а) дубовую овальную раму, ничего особенного, прошлый век; б) половину ширмы, две створки, но — ампир, красное дерево, интарсия, плакетки из бронзы, нет слов, одни вздохи; в) узелок с документами, обозначенными 1906 годом: два паспорта, реестр имущества оборудования сапожного заведения Василия Туркина и транспортных средств, как-то: две лошади, сани крытые, коляска двухколесная, а также вольная крестьянину Максиму Туркину, вероятно, отцу сапожника. Ну? Впечатляет, мартышенька?
Впрочем, тебя интересуют столичные культурные новости, а я тебе о делах помоечных. Не брезгуй, брат Серафимыч, московские помойки заслуживают не только внимания, но и воспевания. Наши старушки выбрасывают за неимением на починку денег настоящие шедевры прикладного искусства. С утреннего обхода окрестных сорных сходок я редко возвращаюсь без трофеев.
31 декабря 1968 года, Москва, утро.
С наступающим Новым годом, мурзилка! Желаю тебе в Новом году больших перемен, пусть все, что ты любишь, станет твоим.
31 декабря 1968 года, Москва, полдень.
С приближающимся Новым годом, веселая моя обезьянка. Желаю тебе таких прыжков и такой веселой компании для налетов на наши посевы, каких ты не знала никогда прежде. Напоминаю, лучшие бананы у нас.
31 декабря 1968 года, Москва, вечер.
С совсем приблизившимся Новым годом, дорогая Симочка! Скучаю, жду, надеюсь на скорую встречу.
01 января 1969 года, Москва, утро.
С Новым годом, Симка!
01 января 1969 года, Москва, полдень.
Желаю в Новом году побед и рекордов!
7 апреля 1969 года, Москва.
Ах, моя мартышка, мой мурзилка, мой воробышек бесприютный! Что мне делать, как пробить брешь в обстоятельствах, не знаю. Ты уже поняла, моя умница, что мой дворец сносят, я уже предупрежден об этом, и очень скоро придется выметаться отсюда с вещами. Я договорился с директором одной школы, что мне в здании школы будет предоставлено помещение под мастерскую, за что я должен буду отрабатывать объявлениями и стенгазетами. Но там нельзя будет оставаться вечерами и тем более ночами — школа запирается, это серьезный недостаток для таких людей, как я.
Туда нельзя приволочь мой любимый хлам, поскольку комната, в некоторой степени, проходная, через нее пусть изредка, но будут проходить ученики в подсобку при химическом кабинете, их не должна смущать моя будуарная мебель, собранная на свалках, моя коллекция минералов, мой аквариум, мои кораблики. Там все будет не так, не по-моему, сухо, казенно. Года два придется терпеть непривычную и неласковую рабочую обстановку, пока выстроится кооператив, хорошо, если только два года. Вот так. А дома, сама знаешь, с тех пор, как заболел отец и его поместили за мою загородку, маюсь на раскладушке, устаю от нестабильности лежбища.
Я, оказывается, очень привязан к моему особнячку, смотрю теперь на его изначальные архитектурные несовершенства со снисходительностью, две купецкие дуры-кариатиды на фасаде мне уже кажутся античным совершенством, кривой пол — остроумной находкой строителя, и витая лестница из подвала в мезонин — местом тайных поцелуев младшей дочки купца с учителем рисования. Ну, сломают. Ну — подумаешь! Да, в этом обветшалом раю по договоренности с ЖЭКом арендовал подвал из резервов фонда нежилых помещений один тоскующий синеглазый бородач. Да, за этот экзотический подвал он рисовал для ЖЭКа объявления и их плакаты. Он стаскивал в подвал кой-какой коллекционный хлам и любил кормить рыбок в аквариуме, жаль его. Но ничего поделать нельзя — особнячок будет снесен за ветхостью по плану, и тут не до рыбок, смешно. Да, там на полках у него стояли модели кораблей, он ловко их мастерил, золотые, надо сказать, руки. Да, и еще одна деталь — на полке же, на жестяной банке стояла недогоревшая свеча, ее принесла и зажгла одна женщина, уехавшая в далекий город. Бородач задыхается без нее, он не смеет тронуть в лучший их вечер зажженную ею и ею же погашенную свечу. И если придется уходить, он не станет брать с собой эту свечу, он сложит костер посреди подвала, пошвыряет туда все, что не сможет унести, но что видели ее глаза, — и только тогда чиркнет спичкой, и зажжет свечу, и поднесет недогоревший восковой столбик к возгораемому — и пусть рвутся от огня стекла и валит дым под облака! Теперь зовите бульдозериста! Зовите его!
Ох, моя мартышка!