Марина вырвалась наконец. Смеясь и поправляя волосы, побежала по пустому коридору. Я подхватил чемоданы и кинулся вслед.
День был ветреный, пепельно-серый. В просторном небе медленными кораблями плыли облака. Но это был день. Где-то за сопками, за облаками, как обещание, скрывалось солнце.
Катер «Полярник» привычно бежал по неспокойной воде. Мы стояли рядом, я крепко держал ее под руку.
Поеживаясь от ветра, Марина смотрела на скалистые берега. О чем она думала? Не знаю. Вдруг она сказала:
— Боже мой, какая дикая природа!
Но вот и городок. Я торжественно ввел Марину в нашу комнату. По-моему, там было все, что нужно для обихода: наша КЭЧ расщедрилась и выдала мне шкаф, кровать, стол и пару стульев. Кроме того, я случайно купил в магазине красивую узорчатую оконную занавеску. Мне хотелось, чтобы Марина похвалила мою покупку. Но она, войдя в комнату, наскоро огляделась и спросила, нет ли в шкафу вешалки для пальто. Вешалки не было, и мне пришлось распаковать ее чемодан и извлечь вешалку, и Марина повесила на нее свое пальто. При этом у нее было такое озабоченное лицо, что я засмеялся. Я обнял ее и спросил:
— Ты приехала?
— Глупыш, — сказала она, улыбнувшись, и провела пальцем по моему лицу.
Вечером нас позвали к себе Фомичевы. Пришел Зайцев и кое-кто из наших офицеров. Мне было немного неловко, что свое новоселье мы справляем у соседей, но Володя и Лиза, его хлопотливая жена, вели себя так, что я напрочь отогнал мысль о неудобстве. Мы пили коньяк и ели пирог, испеченный Лизой, и Зайцев острил, не улыбаясь, и все прохаживались насчет моего глуповато-блаженного вида. Из-за ширмы то и дело высовывались любопытные носы младших Фомичевых; Лиза прошла туда и кого-то слегка отшлепала.
Марина опять была новая, смеющаяся.
Зачем я это вспоминаю?..
Было начало мая. Бурно таял снег, и улицы Полярного стали болтливыми от бегущей воды. В овраге снег сделался неопрятно серым и губчатым. Низко над сопками повисло бледное солнце.
Недели две были какие-то перебои с мясом. Не знаю, что раздражало Марину больше: уличная мокрядь или отсутствие мяса в магазинах. Наверно, и то и другое в равной мере.
Я часто заставал ее, приходя вечером домой, за листом бумаги: она вела неутомимую переписку с ленинградскими подругами.
Вот и тогда: я вошел, она торопливо поцеловала меня и сказала, чтобы я не мешал и не перебивал мысль. Закончив писать, она усадила меня напротив.
— Все молчат, а я не желаю, — сказала она, размахивая бумагой, чтобы высохли чернила. — Пусть им влетит за то, что не думают о населении.
— Постой, ты о чем?
— Послушай, Сережа, что я написала.
И она прочла мне письмо. О перебоях с мясом было написано в общем-то правильно, хотя, по-моему, излишне резко.
— Кому ты собираешься послать эту штуку?
— Как кому? — Марина удивилась. — Конечно, министру обороны.
Я подумал, что она шутит. Но она не шутила, нет. Я убеждал ее, что не следует посылать письмо в Москву, что все это можно решить на месте, и вообще не сегодня, так завтра подвезут мясо. Марина рассердилась. Она сказала, что я неумелый и ничего не добьюсь в жизни с такой щепетильностью, и сделала по-своему.
Через день мясо появилось в магазине. Много позже приехал кто-то специально по письму Марины. Но к тому времени Марина утратила интерес к мясу. Теперь ее волновала мебель, и она написала новое письмо, тоже в Москву и тоже министру.
Потом она вдруг жестоко рассорилась с Лизой, не помню из-за чего, кажется, из-за развешанного в кухне белья. В квартире сгустилась атмосфера. Резко хлопали двери. Притихли дети, пролились первые слезы.
Все шло не так, как мне хотелось. К счастью, Лиза была покладиста и отходчива, Володя быстро убедил ее помириться. Мне пришлось куда труднее: в ответ на мои сбивчивые уговоры Марина твердила одно, что она никому не позволит садиться себе на шею. Все же мне удалось наконец привести ее в комнату Фомичевых. Лиза, с красными от слез глазами, отвела ребром ладони русую прядь со лба и улыбнулась. И протянула руку. Марина подала свою медленно, с холодным достоинством.
— Статус-кво восстановлено, — сказал я с облегчением.
А Володя на радостях сделал себе огромный бутерброд с колбасой.
Потом мы на несколько дней ушли в море, а когда вернулись, то обнаружили, что «боевые действия» возобновились…
Марина лежала с книгой на кровати. Я сел рядом и обнял ее. Она поморщилась:
— От тебя чем-то пахнет. Машинным маслом, что ли?
— Сливочным, — сказал я. — Что ты читаешь?
— «Три товарища». Дивная книга. Знаешь, Сережа, я думала о нас с тобой…
— Прекрасное занятие, — одобрил я.
Она провела пальцем по моей щеке.
— Я подумала, что, если бы у нас была своя машина, мы бы с тобой поехали в отпуск куда-нибудь на юг. Я никогда не была в горах.
— Я тоже.
— Вот видишь. Мы бы чудесно провели время, правда, милый?
— Правда. Подожди немного, скоро я стану адмиралом — и у нас будет машина.
— Скоро! — Марина засмеялась и спрыгнула с кровати. — А теперь я тебя покормлю.
Но я поймал ее за руку и усадил рядом.
— Не торопись. Расскажи, как ты тут жила без меня.
В ее глазах появилось жесткое, сосредоточенное выражение, знакомое мне еще с того дня, когда я впервые увидел ее на стадионе в белом фехтовальном костюме, перед боем на рапирах.
— Сережа, — сказала она. — Я написала на эту нахалку заявление вашему начальнику политотдела.
Меня будто тугой волной отбросило от нее.
— Но ты не отправила его?!
— Не кричи. Конечно, я отправила.
Мне захотелось ударить ее, швырнуть в нее чернильницей. Мне захотелось возненавидеть ее. Если бы я мог!..
Тягостно вспоминать все это. Меня вызвал начальник политотдела и положил передо мной на зеленое сукно стола ее заявление. Круглые буквы мячами прыгали перед глазами, с трудом связываясь в какие-то нелепые фразы о просушке белья, невоспитанных детях, пережоге электроэнергии, еще о чем-то… У меня стали мокрыми виски и ладони, я плохо слышал, о чем говорил начальник. Но смысл его слов был понятен: я должен воздействовать на жену.
Воздействовать! Я шел домой как на плаху. Я старался неслышно проскользнуть мимо двери Фомичевых. Я убеждал Марину, просил, требовал.
— Ты не хочешь меня понять, — говорила она в ответ. — Просто я люблю справедливость.
— Кляузы — вот что ты любишь.
— Неправда! Не смей так говорить!
Я брал ее за плечи:
— Послушай, Марина, откуда в тебе эта злость? Эта страсть к писанине?
— Я люблю справедливость, — твердила она.
— Ты любишь только себя.
— Вот как? Все вы тут чистые ангелы, одна я злодейка…
Это было мучительно. Мы засыпали, отвернувшись друг от друга.
Неделями я не приходил домой. Володя внешне держался, как всегда, но я чувствовал, что между нами встала глухая стена отчуждения. Товарищи стали сторониться меня. Однажды, проходя по причалу, я услышал, как незнакомый офицер сказал другому: «Это муж той Колпаковой, которая пишет заявления».
В начале июля Марина заявила, что уезжает в Ленинград.
— В этой дыре, наверно, никогда не бывает лета, — сказала она. — Мне надоело мерзнуть.
Действительно, погода никак не налаживалась, шли дожди, туманы стелились над сопками, цепляясь за них, как табачный дым за сукно.
Я не удерживал ее, она уехала.
Странно мне было получать ее письма. Круглый твердый почерк как бы жил отдельно от слов. Я предпочел бы, чтобы она писала какими-нибудь стенографическими значками, лишь бы не видеть этого почерка. А писала она о том, что снова начала тренироваться и, возможно, в августе поедет на соревнования. Звала меня в отпуск. Ни словом не вспоминала о наших ссорах. Однажды пожаловалась на сухость моих писем и добавила: «Неужели ты все еще дуешься? Не надо, слышишь? Может быть, я зря погорячилась тогда с Лизой…»
«Может быть»! Я показал Володе эти строчки, и мне стало легче.
В свою комнату я почти не наведывался: что мне было там делать? Я даже по этой улице старался не проходить, чтобы не видеть нашего темного, как пещера, окна.