Федин снова оказался в комнатенке над железной дорогой. Надо было за ночь написать бумагу по итогам ознакомления. Написать так, чтобы отбиться от следователя, а если не отобьются, показать зубы, чтобы не думали, что перед ними простачки. Но сил писать не хватило, он свалился. Уснул, не слыша поездов.
Вскочил:
— Темно…
Глянул на сотовый:
— Двенадцать ночи! Самое время работать.
Старался писать аккуратно, чтобы с первой попытки. Он не любил так работать, но теперь выводил каждую букву, заглядывал в почеркушки, которые исписал во время прочтения томов. Строчка лезла за строчкой, абзац за абзацем, тянулись страницы.
Сколько Федин писал, трудно сказать, но когда сложил листы, оказалось около двадцати:
— Нормально…
Глянул на часы:
— Шесть утра…
Выключил свет, провалился…
При дневном свете вскочил:
— Проспал? Не проспал?..
Бежал на последнюю встречу со следователем, чтобы всучить бумаги и уехать домой, где сможет отойти от Сочи, от изолятора, от Кирилла.
Появился следователь, Федин отметил: «Моржонок не похудел, а еще больше поправился. Ему дело пошла на пользу».
Отдал пачку исписанных ночью бумаг следаку: «Может, тормознут дело».
Перекрестился.
И «моржонок» исчез.
Теперь они с Кириллом смеялись, как смеются игроки, которые считают, что они победили, а жюри итоги еще не подвело. Мыли косточки следователю, всем терпилам, из-за которых Кирилл томился за решеткой, судье — зятю бывшего генерального, на которого тоже накатали жалобу. Федин вместе с Ильей впадали в детство, веря в успех борьбы, когда адвокат раньше надеялся только на поблажку.
Кирилл смеялся:
— Хотят меня в Армавир…
— Ну, в СИЗО…
— А я только этап, в душ пойду… И выйду весь в мыле…
— Отправку пробросишь! — хохотал Федин.
— А что, голого, в мыле, как везти?
— Свобода! — Федин вышел из ворот сочинской полиции: Словно сбросил тонну с плеч. Он может отдохнуть и какое-то время не забивать голову. Шел навстречу лазурной бухте враскачку. Если бы за ним кто-то наблюдал, то подумал бы: пьяный. Федин на самом деле был под градусом от ударившего в жилы кислорода, от пронзительного счастья свободы, от радости впитывать синь моря, искать на дне крабов, вкусить то, чего все эти дни избегал, носясь голодным, замерзшим, отупевшим по судам, прокуратурам и полициям.
На голову падали капли с деревьев, в лицо слепило солнце, он словно попал в пору, когда дотапливал снег апрель, все высушил, и еще маленькими островками прятались в пени снежные кучки. Душу чистило от гари огня, который неделю полыхал в ней, члены оживали, как после перехода через горы.
Еле успев на поезд «Адлер — Архангельск», залез на верхнюю полку и проваливался в сон, но нет-нет и прилипал к окну, чувствуя, что порваны постромки, удерживавшие его в Сочи, рядом с Кириллом, со следователем-моржом, с вальяжным судьей, со скуластым про!курором, и он наконец по-настоящему свободен.
Синь моря казалась плоскостью, по которой к горизонту плыли люди, желавшие достичь конца земли, пусть ценой жизни — узнать неведомое. Но далекий горизонт оказывался недостижимым, убегающим, как убегала от адвоката разгадка дела Кирилла, чем оно закончится.
А пустующий галечный берег с редкими парочками почему-то натолкнул на странную мысль, что даже и тут, почти в безлюдье, не избежать тяжб, и здесь будут судиться за свои деньги и метры предприимчивые дельцы.
Из-за склона выплыла акватория Сочи, он пытался разглядеть суд, прокуратуру, полицию, которые теперь казались ненужными. Когда смотришь издалека, ущербная жизнь растворяется, мельчает, стирается.
Вздохнул:
— Да когда же прикроют все эти конторки… Выпустят Кирюху…
Вот бы!
Море вдруг представилось валом рассмотренных годами, столетиями дел, рассмотренных во всех судах прибрежных стран, и они покоятся, молчат, представляют архив для изучения или колышутся, волнуются, бушуют — отражают сутяжную жизнь.
Он выглядывал клин своих дел, также бурливших и также попавших в свою маленькую историю. И так его обдало нафталином, мертвечиной, столь близкой архиву, запаху пыли, что ему сделалось жутко.
Силы вдруг покинули его, и он заснул.
А открыл глаза в засыпанной снегом Ходыженской.
Теперь неслись по степи.
Сосед из станицы Северской говорил о сельской жизни, где уничтожили три колхоза. Где его жена, судья, пыталась призвать к порядку, и на нее ополчились местные воротилы. Что каждая станица Кубани — Кущевка, где бандиты убили девятерых человек и среди них детей. Как по указке из края, давят работяг, а те, кто отсидел, теперь верховодят и жируют.
Другой сосед из Северодвинска рассказывал, как блефует подводный флот. Когда спускают лодки на воду, а ракет на них нет. Как последние воинские части вывели с границы с Китаем, и не за горами то время, когда широколицый сосед с узкими глазами объявится на Двине, а сибиряки, обиженные властью, азиатов пропустят.
— Идите на Москву! — скажут они и откроют дороги.
Настолько чуждой казалась им столица.
Федин не знал, как возразить, глотал горькие факты, бросал взгляды на элеваторы, которые прибрали к рукам — кто угодно, но не сельчане.
Они словно гнали:
— Вали прочь! Вали!..
«Вали» торжествовало на. просторах былой державы.
Горше, когда не знаешь, что делать: бить кулаками, кричать или выйти на мороз, лечь на снег и охладиться, а если не поможет, остаться лежать и замерзнуть…
Зима принесла изматывающие суды с тяжбой за дом — дело выиграли; тяжбой за комнату девочки — и его выиграли; тянулось дело с сынишкой незрячей, которого могли упечь. Зима сопровождалась упадком сил у жены, которая пила антибиотики, а температура не падала. Ее положили в больницу, ставили капельницы, пичкали таблетками, и адвокат после судов спешил к ней, а она все бледнела, ее состояние расстраивало Федина настолько, что трудно было сказать, что сжигает его больше: дела или хвори подруги.
Стал замечать за собой: неожиданно мог заплакать, чего прежде за ним не водилось. Ни с того ни с сего — сидя в автобусе, на улице среди толпы — еле успевал закрыть рукой воспаленное лицо.
А ему надо было еще в Сочи, к Кириллу. Дело не завернули опять следаку, а послали в суд.
Федину не очень хотелось защищать Кирилла, так это дело высосало все соки. Но он ехал, снова за тысячу километров в Сочи, отрабатывать деньги, которые переводила поэтесса — «живым» или «не живым» он обязан был выполнить свою работу.
Лежал на верхней полке поезда и терпел. Боясь, как бы денежный ручеек от поэтессы не прекратился.
Теперь остро чувствовал связь с женой, от болезни которой холодели члены. В купе было светло от пронзительной белизны снега вокруг, что не давало возможности спрятаться от посторонних глаз иначе, как накрыться с головой одеялом.
Проснулся засветло:
— Туапсе…
На перроне сновали под зонтами люди.
Но только тронулись дальше на юг, как полетела белая крошка, вспенилась под откосом морская вода.
Он боялся думать о том, как его жена, боялся позвонить и не услышать ответа, боялся послать эсэмэску. И все же начал по буковке набирать:
«Л-ю-б-и-м-а-я…»
Слово, которое тысячу раз хотел произнести и умалчивал, не решаясь показать свои чувства.
«К-а-к с-п-а-л-о-с-ь?»
Замер в ожидании.
Отлегло, когда пикнула ответная эсэмэска:
«Готовлюсь к процедурам…»
Все стало безразлично: что рядом море, что заходят на рейд наливники, что пошли туннели, что вскоре Сочи. Хотелось своего очага, туда, где его подруга, и никуда более.
Ступил на сочинский перрон, накрылся зонтом и поспешил под сыпавшей льдистой крошкой в суд.
Секретарь суда протянула повестку: мол, мы вас ждали.
Помощник судьи огорошил:
— Суда не будет.