— Отпусти, гадюка!.. — прокряхтел он.
— Не отпущу, пока цветы не вырастут, идиотик несчастный! — задыхалась она.
Наконец Зинка сжалилась, отпустила. Он неожиданно наотмашь ударил ее по щеке. Она даже упала. Зинка еще не научилась бить по лицу и готова была снова броситься на его чубчик. Но когда вскочила, он уже во всю прыть и без оглядки удирал к себе во двор. Щека распухла и, казалось, готова была лопнуть от боли. Сначала жгло внутри, но потом боль прошла и слабо отдавалась где-то за ухом. Дома маме сказала, что у нее днем болел зуб. Очень боялась говорить о драке. Строгая мама отложила свои дела, прикрыла печатную машинку серой матерчатой салфеткой и больше ни о чем не спрашивала. Она крепко взяла Зинку за руку и без всякой жалости отвела через три квартала к дантисту. Тот вставлял в рот круглые зеркальца и рассматривал редкие Зинкины зубы. Она помалкивала и вертела глазами в разные стороны, пугаясь расспросов и показывая пальцем, какой будто бы болит. Врач стучал по нему молоточком, отчего ей приходилось подпрыгивать в кресле. А потом он взял и вырвал, наверное, совсем здоровый зуб. Зинка даже особой боли ощутить не успела, так все быстро произошло. По дороге домой держалась за руку мамы. От ноющей в десне боли не вытерпела и охнула. Мама посмотрела, но не пожалела, не остановилась, а только сказала успокоительным тоном:
— Ничего страшного нет, зато теперь у тебя не будет флюса.
Да, теперь-то уж точно не будет, просто вырастет новый зуб.
Когда мама уходила из дома в город, на комбинат, в редакцию или техникум, Зинка оставалась в квартире одна. Рассматривала книжки или слушала радио. Чаще просто сидела и мечтала, кем станет, когда вырастет, и как замечательно будет жить. Вот бы превратиться в птицу и летать по чистому небу, дышать самым прозрачным воздухом, поднимать вместе с собой разноцветную стайку детенышей, которые совсем не похожи на птенцов, а на настоящих маленьких людей с крылышками. Они будут барахтаться и баловаться в небе, слушаться свою маму, поэтому не разобьются и не улетят в вечное пространство.
К той поре, когда Зинка вырастет, пройдет, конечно, так много времени, что люди обязательно сумеют стать птицами. Зинка, когда вырастет, повяжет красную косынку и пойдет работать на комбинат. Там много дыма и жары, дышать обыкновенному человеку трудно, а легкие у Зинки, как сказал маме доктор, не очень пока здоровые.
Можно стать поварихой и готовить самые вкусные обеды, кормить маму с папой и всех знакомых. А еще хочется быть почтальоном и приносить в каждую квартиру счастливые письма. Одних «спасибо» полную сумку за день насобираешь.
Почтальону сразу открывают дверь, его всегда ждут.
Еще Зинка помнит, как радио сообщило о смерти Серго Орджоникидзе. Говорили короткие траурные слова, весь день передавали очень печальную музыку. Зинка сидела на диване под черным круглым репродуктором и в страхе слушала. Мама сразу куда-то ушла. Вернулась уже поздно вместе с папой. Зинка никогда не видела его таким. Он облизывал сухие губы, блуждал, мутными глазами, порывался что-то сказать, но только стонал и глотал слюну.
— А что я говорил, Полина? — Язык его заплетался. — А что? То-то так, Полина! А?..
Выглядел он исхудавшим и постаревшим, словно вернулся из очень далекого и трудного похода. Потом облил голову водой из-под крана и ушел с мамой в кабинет, плотно закрыв дверь. Там он громко и несвязно ругался, кого-то проклинал, кому-то грозил. Мама сдержанно уговаривала его и успокаивала. Зинка пошла в свою комнату, легла в постель и заплакала от жалости ко всем живым людям.
В кабинете у мамы с папой висело два портрета Серго Орджоникидзе. На одном он строго и даже грозно смотрел куда-то в сторону, на другом — смотрел прямо перед собой и, казалось, улыбался в черные усы. На следующий день папа оба портрета поместил в черный креп, и теперь они казались Зинке совсем другими, не живыми, как раньше, а словно пришедшими из учебника по истории.
С того печального дня жизнь потекла каким-то странным и непривычным течением. Папа стал неразговорчивым и угрюмым. От него теперь ни шутки и ни радости Зинка не ждала. Порой ей казалось, что о дочери вообще в доме забыли. Через месяц мама перестала печатать на машинке. Она уходила с утра неизвестно куда и поздно возвращалась вместе с папой, стараясь не раздражать его дома. С каждым днем он становился мрачнее, взгляд стал тяжелым и хмурым. Снова всякий раз уходили они в кабинет, запирали плотно дверь, о чем-то долго и тихо разговаривали или просто сидели и молчали, но Зинке не говорили ни слова. В доме появилось предчувствие беды.
Как-то вечером они позвали Зинку в кабинет. Мама отвернулась к окну и курила. Папа сидел в кресле, внимательно смотрел на дочь, потом с трудом и серьезно заговорил.
— Скажи, Зина, — голос его был сдавленным, — если так случится, что мы с мамой будем жить отдельно друг от друга, е кем бы тебе хотелось быть?
— А почему отдельно?
— Видишь ли, так могут сложиться обстоятельства, что я вынужден буду уехать…
— Куда уехать? Зачем?
— Это тебя никак не касается, — не поворачиваясь, строго сказала мама.
— Мы хотим подготовить тебя, — говорит папа, — на первое время, а дальше…
— Это обязательно?
— Скорее всего, да, — говорит мама.
Они говорят просто невозможные слова! Лучше им не отвечать на эти нелепые вопросы.
— Да что это такое! — крикнула Зинка и убежала в свою комнату. Там громко ревела на постели. Вскоре пришла мама, заметно расстроенная, в глазах у нее блестели слезы, но она не плакала.
— Ну хорошо, успокойся, — сухо сказала она. — Папа никуда не поедет, и мы будем все вместе.
Снова жизнь в семье пошла своим чередом. Но тягостное чувство нисколько не покидало Зинку, с каждым днем усиливалось. Она чувствовала в родном доме ужасную тоску и одиночество.
Толик совсем стал невыносим. Все чаще злится и огрызается по пустякам, без всякого на то повода. При звуках скрипки еще больше морщится и мотает головой. Увидит Михаила Афанасьевича, гневно сжимает кулаки. Бледные и тонкие пальцы его хрустят. Откуда только и отчего такая у него ненависть? Здесь, в лесной школе, никто ему зла не делает, напротив, оберегают от обид и даже ублажают его. Михаил же Афанасьевич больше других беспокоится о здоровье и настроении Толика.
— Не унывай, — старается приободрить он, — держи, Толик, хвост пистолетом, тогда никакой хворобы не будет. Послушай меня, я не ошибусь…
— Откуда вам все это известно? — Даже шутка выводит Толика из себя. — Мне от вас лично ничего не надо!
— От здоровья, Толик, никто пока не отказывался, — улыбается Михаил Афанасьевич, делая вид, что не заметил грубости.
Но Толик резко поворачивается и уходит, лишь бы не продолжать разговор. Зинке за него стыдно и неловко, она готова сама извиниться перед Михаилом Афанасьевичем. Он работает директором лесной школы совсем недавно, и его здесь все любят. Приехал он из госпиталя. Про фронт, про свои ранения никому не рассказывал, и без того видно, какой он искалеченный. На правой ладони у него не было трех пальцев, а вместо левой руки торчала клешня. Кожа красная, на рубцах стянутая в паутину, сморщилась. Зинке смотреть больно. Он не стеснялся уродства и закатывал рукава гимнастерки выше локтей. Михаил Афанасьевич по-военному подтянут, лицо продолговатое, худое, волосы светлые, голубые глаза постоянно усталые. Каждый день он выбрит, чист, аккуратен, ходит только в своей выглаженной солдатской гимнастерке с белым целлулоидным подворотничком, не снимая орденских колодок. В кабине грузовичка он чувствовал себя заправским шофером. Клешней крепко зажимал руль, а правой рукой научился переключать скорости. Когда не было Дядивана, сам заводил рукояткой машину. Дядиван редко уходил домой, пока Михаил Афанасьевич на работе или еще не вернулся из райцентра.