Я сел, коротко написал Светке, поблагодарил ее за то, что она похоронила мою маму.

Такие, значит, дела. Я Кольку похоронил, а Светка — мою маму. Все странным образом переплетено в жизни… в жизни и смерти…

* * *

На майские праздники, второго числа, к нам вдруг нагрянули гости — Ушкало и Ваня Шунтиков. Работ и занятий сегодня не было, и я собрался было в снисовскую библиотеку, книжки поменять, как вдруг в кубрик влетел Т.Т., а за ним вошли Ушкало и Шунтиков.

Василий Ушкало, в бушлате с тремя узенькими нашивками главного старшины, был непривычно худ, серая кожа на его лице туго обтягивала хрящи и кости. Но в зеленоватых глазах уже не было больничной мути, они снова посверкивали решительным командирским огоньком.

— Вот ты где угнездился, Земсков, — сказал он, стиснув мне руку (и я обрадовался крепости его руки. Ожил наш грозный командир!). — А мы с Иваном решили своих ребят проведать.

— Это здорово, главный, — сказал я. — Прямо сюрприз. Привет, Иоганн Себастьян!

Иван Севастьянович Шунтиков был весь начищенный, надраенный, пуговицы и ботинки блестели, хоть сейчас вывешивай его на стенку кубрика как наглядное пособие: так должен выглядеть уважающий себя краснофлотец… виноват, старший краснофлотец. В его раскосых степных глазах улыбочка плескалась, как рябь на воде под ветром.

Я от души обнял его, но он отстранился: нежностей не любил. Сказал, прищурясь:

— А ты чего, Борис, окривел, что ли?

У меня на левой щеке созревал флюс (все цинга проклятая, ломившая тело и сокрушавшая зубы), но — не хотелось жаловаться.

— Это меня от радости перекосило, — сказал я. — Садитесь, братцы.

Садиться, правда, было некуда, за столом сидели наши кабельщики, пушечными ударами забивали «козла», но гости и не собирались рассиживаться в кубрике. Шунтиков многозначительно похлопал по своему противогазу, а Т.Т. скороговоркой прошептал мне, что надо где-то пристроиться, уединиться. И я направился к Феде Радченко. Он писал письмо — одно из бесчисленных своих безответных писем в город Изюм, где у него проживала молодая жена с годовалым сыном. Я объяснил, в чем дело, и попросил открыть нам мастерскую. И, конечно, принять участие в пиршестве. Радченко посмотрел на меня непроницаемыми, как блокадная ночь, глазами.

— Не положено, Земсков.

Я уж, кивнув, хотел отойти, но тут он продолжил:

— Но ради праздника — ладно. Идите туда, я приду.

И вот мы в мастерской — узенькой выгородке аккумуляторного сарая. Поеживаюсь от промозглого холода. Ничего, скоро согреемся. Там, где наш Иоганн Себастьян, не замерзнешь, не продрогнешь. Вот он берет большую миску, которая нашлась у хозяйственного Радченко, и тщательно вытирает ее ветошью. Затем извлекает из противогазной сумки свою волшебную литровую флягу и выливает ее содержимое в миску. По мастерской распространяется отчетливый запах бензина. Фу-ты, думаю, неужели будем пить бензин?

Но все оказывается иначе. Жизнь, как известно, изобилует неожиданностями. И я с интересом наблюдаю за осмысленными действиями Шунтикова. Он чиркает крупной самодельной зажигалкой, и жидкость в миске вспыхивает. Она горит адским голубым огнем. Бензиновый дух резко усиливается. Чего только не нанюхаешься на службе. Иоганн Себастьян сторожко нагибается над пуншем или как еще назвать эту штуку. А Ушкало, усмехаясь, поясняет нам с Т.Т. — дескать, кому-то из интендантов пришло в голову смешивать технический спирт с бензином, чтобы он, спирт, шел, как положено, только для наружного, а не для внутреннего употребления. Но еще из школьного курса физики известно, что всякое действие рождает противодействие. Опять же подсказала школьная премудрость про удельный вес, а именно, что бензин легче спирта. Он, стало быть, всплывает, тут и жги его, выжигай, он-то и горит, родимый, голубым огнем. Вся закавыка — в моменте, когда бензин выгорел и занимается спирт. Этого ни в коем случае допустить нельзя! Ответственный момент надо поймать. По вдумчивому лицу Шунтикова видно, что он исполнен решимости.

— Знаете, как эту смесь прозвали? — посмеивается Ушкало. — Бензоконьяк. — Он кидает взгляд на миску, лицо его серьезнеет. — Эй, Иван, у тебя спирт начинает гореть.

— Нет, — говорит Иоганн Себастьян.

Он стоит, наш алхимик, жрец огненного действа, с бушлатом в руках, распяленным над адской чашей. Он наготове.

— Как же нет, ну как же нет? — подступает к нему Ушкало. — Смотри, цвет стал другой. Выгорит спирт!

— Я ему выгорю… — бормочет Шунтиков. — Я ему выгорю…

Улучив единственно правильный момент, он точным движением набрасывает на горящую миску бушлат. Все! Огонь, лишенный доступа кислорода, гаснет. В ожидании, пока бензоконьяк остынет, мы оживленно переговариваемся. По-моему, бензиновый дух стал еще крепче, но я помалкиваю о своих никому не нужных и, прямо скажем, несвоевременных ощущениях.

Ушкало рассказывает про лыжный батальон, в котором он командует бывшим щербининским взводом (а Щербинин, разжалованный в рядовые, где-то на Южном берегу, в штрафной роте, вестей от него пока никаких). Лыжный батальон недавно ходил по льду отбирать у финнов остров Большой Тютерс, но не отобрал, понес потери и — через остров Лавенсари, через Рамбов (так для простоты называют Ораниенбаум) возвратился в Краков, то есть Кронштадт. Теперь, говорил Ушкало, формируется новая бригада морской пехоты, вот мы, остатки батальона, и вливаемся туда. А капитан вызван в Питер, в штаб флота, похоже, пойдет на большую должность обратно в артиллерию.

Тут и бензоконьяк поостыл до правильной температуры. Кружка у Радченко одна, да и вполне достаточно. Не из миски же пить.

Иоганн Себастьян — человек воспитанный, приличия знает все, как есть. Он берет миску двумя руками; оттопырив корявые мизинцы, наливает зелье в кружку и подносит прежде всего хозяину — старшине первой статьи Радченко, хотя тут есть люди чином постарше. Только наш Федор Васильич поднес кружку к фиолетовым (от холода) устам, как вдруг — стук в дверь. Радченко жестом велел накрыть пиршественную чашу и отворил дверь. Вошел Виктор Плоский, длиннорукий, сутуловатый, с зорким, быстро схватывающим взглядом. Сказал, шевеля усами:

— Привет честной компании.

— Не бойтесь, — сказал Радченко. — Це свий.

— Никто и не боится, — проворчал Шунтиков. Но было видно, что он недоволен появлением еще одного, так сказать, человеко-горла.

Виктор чинно поздоровался со всеми за руку и обратился к Радченко с приветливой улыбкой:

— Что, Федюнчик, от меня захотел спрятаться?

— От тебя спрячешься, — говорю, поглаживая созревающий флюс. — Всюду найдешь.

— Как же не найти, — объясняет Виктор с подкупающей искренностью, — если бензином несет на весь Краков.

Ушкало говорит веско:

— Разопьем давайте. Кончай разговоры, братцы.

Но разговоры только начинаются. Бензоконьяк идет хорошо, кружка переходит от одного к другому, я тоже хлебнул, не дыша носом, чтоб не шибануло бензином. Он, конечно, весь выгорел, в этом я, зная искусство Шунтикова, не сомневаюсь, но дух… ладно, не будем об этом. Главное — что обратно не пошло. А кишки прогрело здорово.

На Василия Трофимовича Ушкало бензоконьяк действует, я бы сказал, размягчающе, если б такое состояние было хоть в малой степени свойственно этому человеку, вырубленному из каленого железа. Он сидит, уперев локоть в верстак, а квадратный подбородок — в кулак, и, прикрыв веки, вспоминает, как я понял, свой Красный Бор — поселок на высоком камском берегу… а лес вокруг — у-у, дремучий, с лешаками… Шунтиков, к которому он обращается, щурит скифские глазки. И говорит вовсе не в лад:

— А что, Трофимыч, вас, морскую пехоту, слыхать, в сухопутное переоденут?

А Ушкало, пустив этот гнусный вопрос мимо ушей, продолжает гудеть про «Харбин» — это пароход так назывался, на котором он матросом по Каме плавал… по Ику, по Ижу… Я подумал было, что Василий Трофимыч икает от сильного действия напитка, — нет, это, оказывается, камские притоки: Ик, Иж, Зай… а перекаты на них — у-у… Зинку взял однажды в рейс, это когда ее добрые люди привезли от раскулаченных родителей, которых далеко услали, — Зинку девятилетнюю привезли, у тетки родной, у моей, значит, матери, оставили жить, — взял ее, дуреху, в рейс, а она плачет с испугу, воды боится…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: