И вот приходим мы как-то утром в столовую. Мы со Скляниным были бачковые, получили на всю команду хлеб, сахар и витамин этот самый, разложили, раздали и пошли за чаем. Тем временем приплелся Алеша Ахмедов. Он всегда приходил последним, у него суставы хрустели при каждом шаге, и он тихонько подвывал: «Ай алла… ай алла…» Мы со Скляниным как раз притащили тяжелые чайники, когда Алеша плюхнулся на стул. Он развернул пакетик, доверчиво высыпал порошок в свои широко распахнутые ворота… В следующий миг он вскочил и стал издавать дикие лающие звуки, задыхаясь, безумно выкатив глаза. Выкашливал, извергал со слюной красные брызги. Склянин заколотил кулаком по его узкой спине, Алеша отбросил его руку и пошел прочь, страшно кашляя и стеная. Я понял: ему в облатку кто-то завернул щепотку красного перца, который по виду не отличишь от витамина С. Кто насыпал? Ну, тут никаких сомнений — достаточно взглянуть на ухмыляющуюся физиономию Саломыкова.
— Зачем ты сыпанул ему перцу? — сказал я.
— Никто не сыпал, — буркнул он и потянулся за чайником. — Эх, кипяточком кишки прогреть!
— Он мог задохнуться до смерти.
Голос у меня дрожал от сдерживаемой ярости. Знаете, на кого был похож этот красавчик с наглыми голубыми глазами? На Дантеса! Положим, я преувеличиваю…
— Чего пристал?! — Саломыков просверлил меня ненавидящим взглядом. — Вон твой дружок! — мотнул он головой на Ахмедова, бледного, осунувшегося, вернувшегося к столу. — Не помер! А ты смотри, Земсков! Будешь опять лезть — получишь по рогам!
Тут Радченко пришел, сел за стол, высыпал себе на язык порошок витамина.
— Чего у вас? — спросил, быстрым взглядом черных глаз обведя наши мрачные лица. — Ну? Чего случилось?
— А ничего, старшина. — Саломыков наклонил пузатый чайник над его кружкой. — Кипяточку вам. Кишки погреть. Сегодня кипяточек сла-адкий! — Он дурашливо зажмурился. — Как какава.
— Саломык, — сказал вдруг Алеша, с трудом шевеля воспаленным языком. — Ты не человек. Ты шайтан, капей оглы.
— Сам шайтан! Ишь обзывается, чертов Мамай! Слыхал, старшина?
— Я тебя убью, — сказал Алеша, осторожно глотая кипяток. Его узкое лицо передернулось словно от судороги. — Убью, — повторил он громче.
— Слыхали?! — заорал Саломыков. — Слыхали, как угрожает? Я тебя, мозгляк, за такие слова надвое перешибу! Да я тебя…
— А ну тихо! — потребовал Радченко. — Сказились, чи шо? Замолчи, Саломыков. А ты, Ахмедов, чего распустил? Угрозы тут разводишь?
— То этот ударяет, студент долбаный, — дернул Саломыков подбородком в мою сторону, — то опять татарин грозится…
— Убью, — сказал Алеша, не сводя горячего карего взора с Саломыкова. — Пускай потом сам себе стреляю, но тебя убью.
— Говорил — не надо ему сыпать, — сказал рассудительный Копьёв, и впрямь длинный как копье. — А теперь, конешное дело, он тебя убьет, Саломыков. И правильно сделает. Нельзя человеку глотку перцем засыпать.
— Точно, — поддакнул Склянин и с шумом отпил из кружки, из которой валил пар. — Нельзя. А теперь — всё. Вася.
Саломыков обалдело переводил взгляд с одного на другого.
— Вы что? — вытолкнул хрипло из горла. — Что это такое говорите? Чего он правильно сделает? Шуточки, да, Копьёв?
— Какие шуточки? — Копьёв хладнокровно допивал кипяток, экономно откусывал от своего ломтя. — Пешня в кубрике у нас стоит в углу. Пешней и даст тебе по клотику.
— Тебя по башке пешней! — срывающимся голосом заорал Саломыков. — Всех вас…
На его ожесточенную матерщину оборачивались снисовцы, завтракавшие за другими столами.
— Эй, кабельщики, что за шум у вас? — выглянул из старшинской кают-компании мичман Жолобов. — Что еще стряслось?
— Ничего, Иван Анкиндиныч, вы кушайте спокойно, — сказал Радченко. — Мы сами разберемся. — Он посмотрел на Саломыкова. — Так ты Ахмедову перцу насыпал? А если б тебе так?
— Ну и что? Пошутить нельзя? — Он крутил солонку на столе, просыпая соль на клеенку. — Убивать за шутку?
— От твоей сволочной шутки человек чуть не задохнулся, — сказал я.
— А ты помалкивай! — огрызнулся Саломыков. — Если ты в унерситете учился, значит, бить людей можно? Сволочить?
— Я людей не бью. А вот ты оскорбляешь человека. Национальность задеваешь.
— Кто кого задевает?! Он меня убить грозился! А тут еще пешней…
— Тихо! — потребовал Радченко. — Прекрати орать. Такого наказания у нас нету — пешней. А за то, что издеваешься, Саломыков, над нацменом, ты извиниться должен. Так или нет? — оглядел он притихшую подводно-кабельную команду.
Ахмедов с жадностью пил остывший кипяток, шумно чавкал. Он поднял черноволосую голову и воззрился на Радченко.
— Так, — сказал я. — Это правильно будет.
— Так, — сказал Копьёв. И добавил с усмешкой: — Раз пешней нельзя.
— Точно, — сказал Склянин. — Нельзя. Извиняйся, Мишка.
— Еще чего! — Саломыков вскочил, с грохотом отшвырнув стул. — Придумали тоже! Пусть он извиняется! А меня не заставите!
Опрометью кинулся из столовой, размахивая руками.
Так я и не выбрался зимой в Ленинград. Весна взломала лед, уплыла, растаяла пешая ледовая дорога из Кронштадта на Лисий Нос, теперь сообщение стало морское, — но все равно попасть в Питер можно было только по командировке, по военной надобности. Мое стремление повидаться с мамой, как-то помочь ей, хоть пару сухарей привезти — никак не соотносилось с военной надобностью.
И вот в конце апреля — письмо от Светки Шамрай…
Оно было написано на листке, вырванном из старой школьной тетрадки. Торопливый карандаш вдавил в бумагу страшные строки:
«…не ответила, тогда я вошла, дверь была не заперта, в большой комнате ужасно холодно и темно, окна после бомбежки были зашиты. В мал. комнате тоже темно, печка стояла остывшая, я споткнулась о доски. Это от разломанного комода. Я пр. раз, когда домой приходила, помогла Нине Михайловне разломать комод, он был оч. крепкий. Нина Мих. лежала на диване. На ней навалено пальто, др. одежда. Я позвала, она не ответила. Смотрю, она уже холодная, только глаза открытые. Я ей глаза закрыла…»
Ты меня прости, мама. Прости, что не приехал. Прости, что не я закрыл тебе глаза… У тебя, знаю, была одна надежда, что я вернусь с Ханко и приду повидаться с тобой… Прости!
А Светкин карандаш бежал дальше:
«А я была не одна. Когда домой шла, на углу Майорова наткнулась на труп женщины в котик, шубе, а рядом девочка 3 годика. Девочка плакала, я ее домой привела, а тут Нина Мих. Девочка посмотрела и говорит: это не моя мама, я к маме хочу. И опять плакать. Я ей дала кусочек сахару, кот. для Нины Мих. принесла. Нина Мих. последнее время ослабла. Зиму держалась, твоими письмами, Боря, держалась, говорила, ничего, дождаться бы только. А как весна, так она сильно сдала. Ходила трудно. Конечно, дистрофия, что поделаешь. Хорошо еще, Лабрадорыч иногда что-то приносил ей покушать. Он теперь в воен. газете, дома бывает редко, но иногда приходил. Боря, ты не представляешь, как мы зиму прожили. Я как тень, сама не знаю, как еще жива. Конечно, у нас в МПВО девчата хор. подобрались, помогаем др. др. Когда от мамы Павлика Катковского узнала, что он погиб в октябре в ополчении, я жить не хотела. Но девчонки не дали мне умереть…»
Павлик! Ну да, мама мне как-то написала, еще мы были на Гангуте, что Павлик по зрению не годился для армии, но настоял, ушел в ополчение. Господи, Павлик… милый ты мой очкарик… Книжки читали, Буссенара, Беляева, Жаколио… капитана Мариэтта… приемник мастерили… Проклятая война!
А Светка писала:
«Лабрадорыч оч. помог с похоронами, приехал на машине с 2 бойцами. Гроб я выхлопотала, ты не беспокойся. Не просто так в землю опустили, а в гробу. На Волковом кладбище. Я поплакала немножко, вспомнила, как хорошо мы до войны жили. И Коля был жив, и твой папа. А теперь в квартире пусто. Как в пещере. Лена была неск. дней со мной, а сегодня отвела ее в детдом на Глинскую, там для осиротевших детей. В январе я уже туда одного хлопчика 7 лет привела, кот. из горящего дома на Лиговке вынесла. Он живой, увидел меня, разулыбился, узнал. А Лена, как мне уходить, вдруг мне на шею и в 2 ручья. Не уходи, не уходи, кричит, не пускает. Вот какие дела…»