В один из таких вечеров я не выдерживаю. В сундуке среди разного хлама валяется наган. Микола был когда-то партизаном, и, верно, с тех далеких времен в доме осталось оружие. Из нагана не выстрелишь, вместо барабана прилажена втулочка от шарикоподшипника, но выглядит он как настоящий. Должно быть, им играл сын Миколы.
Мне взбрело в голову, что Антонина приехала домой вместе с кавалером. Держа в кармане игрушечный наган, я целый вечер брожу под окнами Разуменко. Зачем? Не знаю. Просто умопомешательство.
В доме у лесничего никого нет, и я успокаиваюсь.
У Миколы сейчас ночует приезжий из Минска. Он работает в высоком учреждении — в министерстве, а в совхоз приехал по служебному делу. Гость на вид солидный: ладная фигура, крупная седая голова, по манере держаться, разговаривать он выглядит человеком, привыкшим занимать руководящие посты.
Гость чем-то взволнован, он ворочается на диване, где ему постлана постель, то и дело вздыхает. Я на своей никелированной кровати тоже не сплю, и между нами незаметно завязывается разговор.
Товарищ из министерства очень удивляется, когда узнает, что я жил в Минске, работал на заводе, имел пятый разряд слесаря-наладчика и вдруг, все бросив, переехал в Ковальцы. Он даже внимания не обращает на то, что я кончаю университет.
— Вы что, не прижились в городе? Сказать по правде, я с такими случаями не встречался.
— Прижился, — отвечаю. — Хотя поначалу думал, что не выдержу. Но это было давно, когда еще учился в ремесленном училище.
— К деревне снова с трудом привыкали?
— Трудно было первый год. И то лишь потому, что не было близких людей.
— Вопрос, который требует разрешения, — рассуждает гость. — Считается, что в деревне не хватает культуры и потому молодежь бежит в город. Но я знаю много примеров, когда в колхозах, совхозах хорошие клубы, в каждом доме телевизор, а молодежь все равно не задерживается. Есть, видимо, более глубокие причины, связанные с самим отношением к жизни.
— В городе легче, веселее жить, — подтверждаю я. — С какой стороны ни возьми...
О том, что привело меня в Ковальцы, гостю не расскажешь.
...Беленькая пушистоголовая девочка на крепких ножках приходила на некогда возведенный вокруг крепости земляной вал, где сидел и плел из лыка лапти тихий мальчик.
— Что ты делаешь? — спрашивала она.
— Обутки себе.
— Сделай мне.
— Тебе нельзя носить лапти.
— Почему нельзя?
— Ты в них промочишь ноги и заболеешь.
— А ты почему не болеешь?
— Я привык.
— Люблю сильных, — говорила девочка. — Когда вырасту, выйду замуж за тебя. Потому что ты сильный и все умеешь. Только никому не говори. Даже моей маме не говори. Я, когда иду к тебе, не говорю ей. Это наша тайна.
Внизу на луговине паслись коровы, наискосок от ручья желтыми островками цвела калужница.
— Какие цветы зацветают первыми? — спрашивала девочка.
— Желтые.
— А потом?
— Красные.
— А после красных какие?
— Голубые.
— Ты мне приноси голубые цветы, — говорила девочка. — Я их больше всех люблю. У меня есть кувшинчик, я налью в него воды, и цветы будут расти у меня всегда.
— Не будут расти, — отвечал мальчик, — цветам нужны корни.
— Разве у них другие корни не могут вырасти?
— Не могут...
Выходит, для меня настала пора голубых цветов. Может быть, немного поздно, ведь первая молодость давно миновала. Когда я поступил в университет и после вечерних лекций, конспектов долго не мог уснуть, мне грезился лес, родной городок и далекая маленькая Антонина. Тоненькая ниточка, протянувшаяся из детства... Может быть, я чудак, но ради этого махнул рукой на все: уступил однокомнатную квартиру с ванной и газом сестре. У нее ребенок, больной муж, а квартиру снимала частную.
Впрочем, поздно каяться. Могло так случиться и без Антонины. Ведь правда и то, что мне хотелось снова почувствовать, как дышит в лицо влажный утренний ветер, как звенит, падая с крыш, капель, как пахнет дым, когда жгут осенью картофельную ботву. Это тоже нельзя сбрасывать со счетов.
После встречи на ярмарке прошла неделя. Антонина приехала в День Конституции. Светило солнце, но дул колючий ветер, сек лицо песком, и круглый, тускло-желтый шар, висевший низко над крышами, казался в такой день совсем ни к чему. Я брел к Ивану, мы столкнулись с Антониной у лавки и, только кивнув друг другу, как обыкновенные знакомые, разошлись. Мне хотелось оглянуться, но я сдержался. Машины у меня нет, неизвестно, будет ли, и нет смысла ловить ветер в поле. Я пришел к Антонине без достижений, которые имели бы цену в ее глазах. В этом причина того, что мы без конца играем в кошки-мышки...
Надо заниматься делом. Через месяц сессия, еще два экзамена на мне, а там и дипломная набежит. Заочникам для дипломной работы дают четырехмесячный отпуск, они вызываются в Минск.
Мы с Иваном играем в шахматы, обсуждаем новости. Одна из них меня прямо ошеломляет. Оказывается, директор совхоза Татьяна Федоровна выходит замуж. За того человека из министерства, что недавно приезжал и ночевал у Миколы. В совхозе могут быть большие перемены: начальник из Минска, недавно оставшийся вдовцом, вряд ли согласится жить в деревне.
— Уже есть недовольные, — Иван усмехается. — В первую очередь твой Разуменко.
Я пожимаю плечами. Почему Разуменко мой, почему он недоволен?
— Ладно, Разуменко тесть славный, да не для нас с тобой. А насчет женщин, если хочешь знать, он промаха не давал. Татьянка его последняя любовь. Лет десять уже, как взял ее под крылышко. Из участковых агрономов вывел в директора.
Мне неприятно слушать Ивана.
— Распутство, — говорю я, чтоб что-нибудь сказать.
— Не упрощай. Разуменко был руководителем что надо. Сам жил и другим жить давал. Бабы — дело десятое. Хитрый мужик. Известно, руководил волевыми методами. Тогда все так действовали.
— Однако же наша Татьяна Федоровна в гости к Разуменко ходит, с его женой встречается. Как она может смотреть ей в глаза?
— Ты чудак. Ну и что, что ходит? Баба самого черта вокруг пальца обведет. Только бы мужик нравился.
— Так почему же теперь идет замуж за другого? Почему раньше не вышла?
— За кого ей было идти? За Разуменко? Да он же старый, семейный. А теперь и у самой пенсионный возраст не за горами. Директор, скажу тебе, она не ахти. Дыр в совхозе хоть отбавляй. Вот и ищет тихого пристанища.
— Ты все огрубляешь, Иван.
— Ничего не огрубляю. Се ля ви, как говорят французы.
В совхозе запахло переменами, поэтому Иван сознательно оттягивает переезд на центральную усадьбу. Все оттягивают. В новом доме выявлены недоделки, и на зиму глядя из теплых домиков в каменную громадину просто страшно перебираться.
У меня в заднем кармане плоская бутылочка, и конец короткого дня мы проводим, угощаясь помаленьку. Хорошо, что в Ковальцах живет Иван. С ним одним я сошелся, сблизился, коротаю время, когда гнетет одиночество. Долго буду помнить минувшую зиму. Отблески автобусных фар, которые лижут вершины сосен, когда машины, направляясь в Осовец, въезжают на гору, казались огнями Минска, огни эти манили, звали назад в город.
Теперь легче. Меня ждет диплом, четыре месяца в Минске. А там видно будет...
Заметку в газете не поместили, и мне очень хочется спросить у Ивана, был ли вообще какой-нибудь отклик на посланное мною в редакцию письмо. Три недели прошло — ни гуту. Но я прощаюсь, ничего не спросив. Если будет что-нибудь, Иван мне скажет.
У дома Разуменко я останавливаюсь. Яркий свет в окнах как бы приглашает путника завернуть к добросердечному хозяину, посидеть, отвести душу. Может быть, потому, что я выпил, возникает желание забыть про ярмарку, зайти к Антонине, сделать вид, что ничего не случилось. Она, верно, дома. Но я сразу же отгоняю это желание.
Я долго хожу взад-вперед по улице. От Разуменко никто не выходит. Наконец в доме начинает гаснуть свет, сперва в одном окне, затем — в другом.