Старищинских, односельчан своих, полицаи сначала не очень прижимали, все больше по другим деревням орудовали. Правда, колхоз здешний Антонов в первые же дни оккупации разогнал, себе да подручным своим все, что получше, заграбастал, а остальным — “Цыц мне, иначе в Порхов отправлю!” Что будешь делать? Молчали люди, лишь бы не трогал. Только недолго так продолжалось. После того, как разнесли партизаны комендатуру и гарнизон в Хрычково, да особенно после казни волостного бургомистра Михайлова, Алешка-каин и до своих добрался.
Как говорится, совсем озверел, гад, сколько ни льет людской крови, все ему мало. То в деревне нагайкой кого-нибудь исхлещет, то семью до нитки оберет-ограбит. Злость свою, значит, на ни в чем не повинных срывал.
В эту самую пору он и жену свою на тот свет отправил: нальется самогоном по самые зенки и давай кулачищами молотить. Померла… Сын у них был, Иван, по отцовскому имени ему Алексеев фамилия, так и того — даром, что тоже в полиции служил — старший Любашкин только-только в гроб не загнал.
Мы один за другим начали в лес подаваться. И я ушел. Жен и детишек наших, правда, Антонов не трогал: боялся, что и ему головы не сносить, и усадьбе его пожара не миновать — все уничтожим, под корень! Да и невыгодно было перед фашистами в своем бессилии признаваться. Какой ты, скажут, к черту полицай, если партизан боишься, в своем же селе не можешь порядок навести? Вот и помалкивал. А тут немцев лихорадить начало: и армия наша с фронта поджимает, и в тылу с каждым днем все горячей становится. Полицаям же вовсе припекло: ни минуты покоя, гоняют их гитлеровцы то туда, то сюда — только успевай поворачиваться!
Таким вот манером прилетают однажды в деревню немецкие грузовики, и в тот же час всю полицию, всех до единого — марш в Порхов!
Вернулись иуды дня через два, и такие злые — злее самых бешеных собак! Ни к одному не подступись. А поостыли маленько, насамогонились к вечеру и давай меж собой немцев клясть: чего, мол, гоняют, житья не дают. Из болтовни ихней люди и узнали, зачем они в Порхов ездили.
…Оказалось, что в Порховском кинотеатре работал киномехаником какой-то военнопленный из красноармейцев. Тихий, говорят, был, ничем не заметный, услужливый. С фашистами не иначе, как сняв шапку, разговаривал, кланялся любому солдату до самой земли. Жил этот человек неподалеку от кинотеатра, у какой-то старухи. Ни с кем из русских в городе не знался. Кончилось, одним словом, тем, что он и к гестаповцам в доверие вошел. Этот-то тихоня и наделал грому на весь район, да еще какого!
Накануне того дня, как за нашими полицаями грузовики приехали, в кинотеатре показывали новую картину господам немецким офицерам. Набралось их туда полным-полно: в то время в Порхове стояла на отдыхе и переформировке отведенная с фронта гитлеровская дивизия, для ее офицеров кино и устроили. И вот в самый разгар сеанса ахнул такой взрыв, что от кинотеатра одни развалины остались, а под ними — все, кто в помещении находился. Чуть не сутки трупы вытаскивали — больше двухсот штук! Тут-то и поняли гестаповцы, что за “тихоня” для них ленты крутил: нашли разбитые часы-ходики, от которых, говорят, тот парень к адской машине провод протянул. С умом, значит, действовал, хитро. Ну, вывесили фашисты те часы на телефонном столбе и согнали все население: опознавать, кому они принадлежат. А дура старуха, у которой механик тот жил, возьми да и признайся: “Мои, — говорит, — в комнате у моего постояльца висели…” Схватили ее, давай пытать-допрашивать: “Где твой постоялец? Куда ушел?” А откуда ей знать, если парень в тот же час как в воду канул?
Искать-ловить его и возили тогда здешних полицаев. Только зря старались: ушел, не нашли. У бегущего, говорят, одна дорога, а у тех, кто ловит его, может, сотня. Да, пожалуй, и не один он действовал, не без помощи порховских подпольщиков тот театр с офицерами взрывал. Видно, все у них заранее подготовлено было. Потому и поймать механика гестаповцам не удалось.
Спустя несколько дней в деревню Петрово, что за нашим лугом, ночною порой явился какой-то человек. Будешь там, попроси Наталию Ивановну Ивелеву рассказать, как Антонов его своими руками из винтовки застрелил. Кто такой, в ту пору ни мы, ни полицаи не знали: документов при нем никаких не нашли. А Лешка решил воспользоваться этим и, чтобы выслужиться перед своими хозяевами, в тот же день распустил слух, будто убил того самого киномеханика. Набрехал, конечно: механику лет под тридцать было, а убитому, кто видел его, и восемнадцати не дашь.
На другое утро закопали парнишку на окраине деревни, и делу конец: мало ли безымянных могил оставили изверги на нашей земле? Так бы, может, и не узнали мы никогда, кто в той могилке последнее пристанище нашел, но после войны дело обернулось иначе.
Еще раньше, в довоенную пору, часто приезжал к нам на Псковщину ленинградский ученый, профессор Михаил Дмитриевич Мальцев. Обстоятельный человек, и душой к людям открытый. Обо всем умел поговорить, но больше слушать любил. Соберет в избу всех, кто в деревне постарше, у кого стародавнее в памяти не потухло, и просит наши песни петь, былины да небыли рассказывать. А сам все записывает, все записывает. Так иной раз и ночь до рассвета проходит в сказаньицах и припевках, а ему, профессору, значит, еще и еще подавай.
Что с ним, жив ли — не знали мы до самой победы. Только в сорок ли, кажется, седьмом году глядь — приехал живой, здоровый! Поседел, конечно, и плечи ссутулились, и лицом будто на десять лет старше стал. Но не это мне тогда заприметилось, а глаза Михаила Дмитриевича. Понимаете, точно тысяча лет его глазам, до того налиты они через край тяжким-тяжким человеческим горем.
Ничего не сказал он мне в тот первый день. Все молчал, думал о чем-то своем. А начнет спрашивать, так о наших мытарствах под фашистами: как, мол, жили да горе мыкали все эти годы. Потом, вижу, поворачивает мало-помалу Дмитрич к тому, не слыхал ли кто в здешних местах о погибших от рук захватчиков неизвестных людях, особенно из молодых. Я, признаться, не придал большого значения его расспросам, рассказал, о чем слышал, и киномеханика вспомнил. А едва заговорил о парнишке, что в Петрово от пули Антонова погиб, сразу, вижу, — побледнел мой Дмитрич, карандаш из рук выпустил и весь ко мне:
“Он какой же был, — спрашивает, — тот парень? Роста какого, какие волосы, глаза?”
В общем, дело получилось так.
Были у Михаила Дмитриевича Мальцева двое ребят: сын Валентин и дочь Ирина. Началась война. Дмитрич, как все ленинградцы, сначала в народное ополчение пошел, потом на фронт. Жена с дочерью в эвакуацию уехала, а сынок, хоть и всего-то подросток, остался в блокаде защищать родной город. Первое время они с отцом переписывались, потом и это оборвалось: война ведь. А пришла победа, и — нет Валентина, исчез, ни следочка нигде не найти.
Года два, не меньше, разыскивал его Дмитрич, пока, наконец, выяснил, что пропал Валентин без вести в глубоком фашистском тылу, куда с группой наших разведчиков был заброшен на самолете. Он разведчиков тех нашел, которые с сыном были и остались в живых. Расспрашивал их. Говорят, что наткнулись на вражескую засаду, завязали бой, и в бою этом сын профессора затерялся, отстал. Так ли, нет, откуда отцу знать? Может, в плен к фашистам попал, может, и поныне мытарится в этих самых лагерях для перемещенных… Мать с отцом сына ждут, надеются. Хоть ты им доказывай, что сам мертвым видел его, все равно не поверят, не перестанут ждать.
Так и с Мальцевым было: ждал. А узнав у разведчиков, что сын пропал в наших местах, решил приехать и тут выяснить, так ли это, и нет ли других известий.
Ну, скажу я, и трудный же разговор у нас с ним был. Я ведь парня того своими глазами не видел, он ли, нет ли, утверждать не могу, но обнадеживать друга пустыми “не он” совесть не позволяет. В общем, утром, чуть свет, отправился Михаил Дмитриевич к тем, кто видел убитого, — и у нас тут, и в Петрово.
И в тот же день уехал в Порхов. Вернулся оттуда с разрешением вскрыть могилу. Самому ему это было не под силу, здоровьем стал слабоват, так он к людям за помощью обратился. На дворе уже осень стояла, в деревнях — горячая пора, обмолот, а все равно молодежь наша, комсомольцы откликнулись на просьбу…