Около половины одиннадцатого Фондервякин кому–то звонил, чуть позже в коридоре немного пошумел Митя Началов, потом Белоцветов прошаркал в сторону туалета, но едва повернув направо, остолбенел, потому что ему открылась следующая картина: посреди темной кухни, в бледном параллелограмме, образованном светом с улицы и окном, сидел на горшке Петр Голова и держал перед собой развернутую газету. Собственно, в этой картине не было ничего удивительного, наверное, Петр просто подражал нашей мужской манере делать два этих дела одновременно, и тем не менее Белоцветов почему–то был ошарашен.

— Петь, ты чего? — неровным голосом спросил он.

— Ничего, — сказал Петр, спокойно посмотрев на Белоцветова из- за газеты, и как бы вновь углубился в чтение.

Словом, двенадцатая квартира еще не спала, но уже наступила пора вещей. Неведомо откуда и куда прошелся по полу сквознячок, задышали несколько квадратных сантиметров обоев, поотставших в том месте, где стоял беспризорный шкаф, и в районе этажерки что–то шепнулось само собой; потом вступили водопроводные трубы, которые начали приглушенно чревовещать, но вдруг замолчали, как если бы их кто–нибудь оборвал; где–то посыпалась известка, что–то такое пискнуло, совсем уж неузнаваемое, таинственное, на кухне по собственному почину скрипнула половица. Тут из своей комнаты вышел Генрих Валенчик, и вещи временно притаились. Валенчик сунул в рот папиросу, несколько раз прошелся по коридору туда–сюда, немного постоял возле фондервякинского корыта, а затем вернулся к себе, оглушительно хлопнув дверью. И снова пусто, снова пора вещей, но пока не в полную силу, точно вещи были, как говорится, в курсе, что еще Пумпянская не проверяла по обыкновению, везде ли погашен свет.

Без четверти одиннадцать в коридоре раздался отвратительный женский крик; крик был дикий, какой–то зоологический, на который горловые связки способны, наверное, только в тех редких случаях, когда человек сталкивается с чем–либо слишком ужасным, пограничным возможностям восприятия. Квартира немедленно ожила: из–за дверей послышалось движение, голоса, и в следующую минуту жильцы кто в чем высыпали из комнат. Посреди коридора в халате, застегнутом на одну пуговицу, из–под которого виднелась сбившаяся ситцевая рубашка, в бигуди, в золоченых индийских шлепанцах как вкопанная стояла Юлия Голова; лицо ее посерело, глаза были вытаращены, рот дрожал.

— Ты что орешь как резаная? — зло спросил ее Фондервякин.

В ответ Юлия только полуподняла руку в направлении входной двери.

— Что случилось–то? — взмолился Генрих Валенчик. — Ты толком можешь нам объяснить?

— Там… — начала Юлия и окончательно подняла руку в направлении входной двери, — там сейчас стояло привидение какого–то мужика…

Несмотря на то, что при этих словах у всех, как говорится, екнуло сердце, никто из жильцов Юлии не поверил. Разумеется, было бы удивительно, если бы кто–нибудь ей поверил, и все же несравненно удивительнее то, что ей никто решительно не поверил, поскольку привидения — это тайная страсть нашей литературы, которая поэтому и внедряет их в самые посконные ситуации, а мы народ крайне литературный и даже не так доверяем жизни, как романам и повестям. Наконец, то положение, в каком оказалась Юлия Голова, представляло собой не более как житейскую вариацию того положения, в каком сто двадцать лет тому назад оказалось одно якобы вымышленное лицо:

«— …А, кстати, верите вы в привидения?

— В какие привидения?

— В обыкновенные привидения, в какие!

— А вы верите?

Да, пожалуй, и нет, pouv rous plaire (что бы вам угодить (франц)). То есть не то что нет…

— Являются, что ли?

— …Марфа Петровна посещать изволит, — проговорил он, скривя рот в какую–то странную улыбку.

— Как это посещать изволит?

— Да уж три раза приходила…

— Наяву?

— Совершенно. Все три раза наяву. Придет, поговорит с минуту и уйдет в дверь; всегда в дверь. Даже как будто слышно.

— …Что же она вам говорит, когда приходит?

— Она–то? Вообразите себе, о самых ничтожных пустяках, и подивитесь человеку: меня ведь это–то и сердит…»

— Померещилось, — успокоительно произнесла Анна Олеговна, которая вышла еще в довольно пристойном виде, то есть причесанная и в халате. — Это тебе, Юлия, просто–напросто померещилось. Не пей на ночь крепкого чая, а пей настой валерьянового корня или же та- зепам: как рукой снимает потустороннее…

— Ну, вы тоже насоветуете, — заметил Белоцветов, одетый не по–домашнему: брюки, рубашка, галстук.

— Дожились! — сказала Вера Валенчик. — Уже привидения в квартире завелись! Тараканов мало, так давай теперь привидения! Нет, когда же наконец разнесут к чертовой матери этот многоэтажный клоповник и предоставят людям благоустроенное жилье?

— Этот вопрос я предлагаю адресовать президенту Рейгану, — сказал Генрих, на котором была сетчатая майка и черные сатиновые трусы. — А ты, Пенелопа, — это уже Вере, — — давай–ка бегом в постель, ты посмотри, в каком ты эротическом виде — тут у нас все же не кабаре!..

Действительно, Вера Валенчик выскочила босой и в одной сорочке.

— Не пойму, — сказал Митя Началов, как–то презрительно сощуривая глаза, — американцы–то тут при чем?

— А при том, — отозвался Генрих, — что по милости вашингтонской администрации мы вынуждены предпоследнюю рубашку жертвовать на гонку вооружений, вместо того чтобы строить благоустроенное жилье!

— Борьба двух миров, — с многозначительным видом подтвердил Фондервякин, стоявший неподалеку от своего корыта завернутым в полосатую простыню. — Не мытьем, так катаньем норовит нас достать американский империализм. Но я так скажу: если ради мира на планете нужно будет как–то сосуществовать с привидениями — я ничего не имею против.

Чинариков спросил его, делая ёрническое лицо:

— А что, Лев Борисович, как вы думаете: нет ли в советском департаменте ЦРУ ответственных за картошку, то есть таких специальных агентов империализма, которые отвечают за то, чтобы в наших магазинах с картошкой были бы постоянные перебои?

— Есть! — ответил Фондервякин, насупив брови, и отправился в свою комнату.

— Так какая же все–таки будет резолюция этому случаю с привидением? — спросил, ни к кому отдельно не обращаясь, Генрих Валенчик и картинно сунул руки себе под мышки.

— А какая тут может быть резолюция… — сказал Белоцветов. — Не эпидемстанцию же против призраков вызывать. Как справедливо заметила твоя Вера, это все же не тараканы.

— Резолюция будет такая, — добавила Анна Олеговна, — крепкого чая на ночь не надо пить!

Вслед за этими словами раздался голос Пумпянской, которая показалась в дальнем конце коридора в своем вечном штапельном платье, при кружевах.

— Помилуйте, — сказала она, — на часах скоро полночь, а у вас тут целая демонстрация! Случилось чего–нибудь?

— Случилось, — ответил Митя. — Привидение завелось. Прямо шотландский замок, а не квартира…

И все начали расходиться.

Больше в этот вечер ничего интересного не случилось, только около полуночи Пумпянская отправилась проверять, везде ли потушен свет и хорошенько ли заперта дверь в прихожей.

А наутро она исчезла.

Часть вторая

Суббота 1

Несмотря на то, что с первого взгляда такая задача может показаться если не праздной, то во всяком случае умозрительной, было бы очень кстати как–то разобраться в тех отношениях, которые существуют между жизнью и тем, что мы называем литературой. Решить эту задачу, конечно, будет не просто, поскольку их отношения архиневразумительны, но заманчиво: во–первых, заманчиво выяснить, в какой степени изящная словесность есть игра, а в какой — книга судеб, учебник жизни: во–вторых, определившись в этих объяснительных степенях, в принципе можно выйти на разгадку кое–каких тайн духа и бытия, потому что, чем черт не шутит, может быть, литература в состоянии гораздо больше поведать о жизни, чем жизнь о самой себе; в–третьих, известно, что литература есть бытие превращенное, преломленное через художественный талант, и преломленное как–то так истинно, что в Татьяну Ларину веришь вернее, нежели в соседку по этажу; наконец, если совсем не жить, то есть жить, но совершенным пустынником и аскетом, а только читать величественные книги, то вот что чудно — это будет по крайней мере занимательная жизнь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: