Эти мысли мелькали в молодой умной женской головке, и не давали ей покоя. Не давало ей покоя впрочем не это размышление, а что-то совсем другое.

Ирина Сергеевна была женщина мечтательная и капризная. Пожалуй из каприза она и начала вызывать в своей души весенние образы, когда кругом шелестели желтые листья, и легкие паутинки носились по воздуху в луче золотого сентября. Может быть, впрочем, совсем не из каприза. Лицо ее было скорее грустное и озабоченное.

Выйдя из усадьбы одна и миновав деревню, она шла по сжатому выветренному полю к недалекому леску, из которого доносился звонкий и дружный лай гончих. «Опять эта дикая забава, – подумала с недовольством молодая женщина. – Изо дня в день, изо дня в день одно и то же».

Ирина Сергеевна не только не отрицала охоту вообще, но и сама не раз охотилась с мужем своим Иваном Андреевичем Гиреевым на волков и лисиц. Носиться с борзыми на быстром коне по дикому полю и чувствовать, как ветер свистит и справа, и слева, а конь горячо дышит, волнуясь и радуясь заодно с седоком, – это, конечно, настоящее занятие, достойное человека, любящего волю. Но целую неделю травить зайцев, забывая обо всем другом на свете, – это мелко, это ничтожно.

Поредевшая лесная опушка в своем желто-красном уборе, с преимущественным изобилием воздушно-желтого цвета всяческих оттенков, была уже совсем близко, и звонкая стая гончих – было явственно слышно – вела свой переливчатый лай, уклонявшийся то правей, то левей, не в глубь леса, а ближе, к опушке. Ирина Сергеевна узнавала отдельные голоса собак. Вот лает с подвизгиванием Заноза, пестрая сучка с голубыми глазами, вот захлебывается от нетерпения рыжий Терзай, не отстают в усердии Сбой, Кусач и Нагоняй, и всем дружным лаем, покрывая его и густо окутывая, правит, как властный бас, глухим своим голосом Громило.

Ирина Сергеевна знала, что встретится с охотой. Она была бы не прочь обрадовать своим неожиданным появлением черноглазого и черноусого своего Ванечку, к которому уже несколько дней она опять чувствовала за полосой охлаждения, чрезвычайную нежность, то истомное стремление, которое вставляет говорить любимому – желанный. Она знала, что глаза его засияют доброй кроткой улыбкой, немного застенчивой, точно он стыдится собственной своей нежности, и она скажет ему: «У, бука! У, злой! Опять убежал от меня. Домой пора». Ирина Сергеевна хотела встретить Ивана Андреевича и закрепить в своей душе что-то большое и светлое. Ей совсем не хотелось встретиться с его приятелем, вместе с ним охотившимся, Зигмунтом Огинским. После того что было один только раз, так жутко, и ярко, и неожиданно, два года тому назад между ними, – один только раз, – она не хотела его больше видеть, и он честно выдержал разлуку целых тринадцать месяцев, выдумав себе поездку в польское свое имение в Виленской губернии. Но два уж месяца как он вернулся и снова дружил с Гиреевым, и опять они весело выхвалялись друг перед другом охотничьими подвигами. Красивый поляк с синими глазами и орлиным носом, несколько надменный, но и безукоризненно-вежливый, умел достигать, чего хотел, и снова пытался завладеть ее душой. Но довольно. Польский язык она с ним изучила. Нового Мицкевича, Словацкого и Красинского он не выдумает. А их она уже прочла и многое другое. «Ванечка не любит стихов и не читает книг, а когда я играю на фортепьяно или когда на деревне водят с песней хоровод, какое у него тогда лицо, лучше любой поэмы. Зигмунт, – Ирина Сергеевна мысленно сказала „Зигмунт“, – умеет красно говорить, но кажется, что книги и стихи любит он так же как свою двустволку, чтоб застрелить побольше дичи, и своего легавого Вавеля, которого можно послать куда угодно, делать стойку и смотреть на приказывающего покорно-услужливыми собачьими глазами. Нет, от меня он этого не дождется».

Встретилась однако Ирина Сергеевна не с мужем, а с Зигмунтом Огинским, едва только вошла за первыми деревьями опушки на лесную лужайку. Можно было подумать, что Огинский ее ждал, хоть она ему и не говорила, что придет в лес. Он стоял у ствола березы и, увидев ее, быстро подошел к ней. Она опустила глаза, тотчас же вскинула их и с бьющимся сердцем молчала. Тонкий свист синицы перепорхнул над ними, и бисерный напев синей птички рассыпался в близком осиннике разбившимся тонким хрусталем. Волна собачьего лая шатнулась, хоровой возглас гончих, качнувшись налево и направо, помчался куда-то в сторону. Солнечный луч пронизал круглое кружево паутины, дрожавшее между двумя изумрудными ветками развесистой ели, и по отдельным паутинным клеточкам заиграли малые радуги. В воздухе слышался крепкий и острый дух, где-то близко скрывавшихся, груздей.

«Ирис, – сказал Огинский (он так когда-то ее звал). – Мой милый Ирис, зачем так мучить меня? Разве я не люблю?»

Ирина Сергеевна молчала. Этот голос ее волновал. Эти слова ей нравились. Острый свист синиц перепархивал и разбивал хрусталинки.

Огинский взял ее за руку. «Моя милая», – сказал он. Сильным, но ласковым движением он потянул ее к себе. Где-то хрустнула ветка, и с березы дождем посыпались желтые листья.

Ирина Сергеевна резко высвободила свою руку, гордо закинула голову и воскликнула с горячностью: «Никогда! Никогда больше!» Она отступила, повернулась, и, точно за ней была погоня, со всех ног выбежала из лесной опушки на опустевшее поле.

Высоко, от севера к югу, в бледной лазури неба с долгим кличем-перекликаньем, тянули журавли. Их было семь, и мирный треугольник их ускользал с такой правильной торжественностью, точно полет их был размеренным служением на верховной светлой обедне.

2

Этот сентябрьский день с последовавшей за ним ночью, отмеченной тонкою ладьей новолунья, был из тех дней, в которые случается что-нибудь, оставляющее надолго неукоснительный след в жизни нескольких людей. Значительность совершившегося бывает часто совсем не видна тем самым людям, в чьих руках пряжа совершающегося, и лишь много времени спустя человеческая мысль припоминает дни и числа и узнает, с какого мгновения протянулась вот эта полоса очевидности, столь богатая сложностью, столь исполненная счастья или несчастья.

А так, это был день как день, похожий на другие дни начала сентября – месяца особливо нарядного, золотистого и воздушного, полного невыразимой прелести прощания, грусти и радости вместе, впервые обозначившихся просторов среди пустынных полей и в поредевших, но расцвеченных лесах, новая особенная тишь над гладью темно-синих затонов, очарование длинных летучих паутинок, крики отлетных гусей и журавлей, яркий пурпур ликующих настурций.

Ирина Сергеевна зашла в сад. Она глянула в садовый чан, там на воде зеленел сплошной круглый ковер разросшейся ряски. Тут же рядом были парники, и плоские их малые оконца, изнутри замгленные, мерцали отдельными каплями, повисшими на стекле от внутреннего тепла. Солнце грело совсем по-летнему, и редкие, но странно-звонкие в опустошенном осеннем саду, грелись под лучом и перелетали шмели и осы. Ирина Сергеевна прошла мимо посеревшего шероховатого малинника в ту часть сада, которая носила название Большой сад – название пышное и не вполне верное. Это была лишь крестообразная липовая аллея с круглой лужайкой посредине и соразмерно расположенными четырьмя дерновыми скамейками. Ограды в этой части сада не было с трех сторон. Одна сторона была защищена кустами рябины и развесистым деревом черемухи, другая выходила на луг, смежный с господским полем, третья лишь канавой была отделена от крестьянского поля, на четвертой, примыкавшей забором к плодовому и цветочному саду, была беседка из акации, и эта сторона упиралась, кроме того, в задние стены построек, расположенных рядом амбар, погреб, другой амбар, каретный сарай, конюшня.

Ирина Сергеевна поспешно и нетерпеливо ходила взад и вперед по главной дорожке липовой аллеи. Мысли проносились в ее душе беспорядочно, и она думала о многом сразу. И все же одно имя она упорно повторяла про себя: «Ваня!» И одно чувство билось в ней и плескалось, как пойманная серебряная рыбка, – чувство порывистой нежности к мужу, смешанное с жалостью, беспредметной и разливающейся на все. Ей было жаль, что желтые листья опадают, и жаль, что нельзя что-то сделанное сделать несделанным, и жаль мохнатого черно-желтого шмеля, который упал на землю и, оцепенелый, не в силах был взлетать, и жаль себя, бесконечно жаль, что никто не видит, сколько нежности у нее в сердце; никто, и прежде всего не видит он, желанный, он, которого она ни на кого не променяет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: