Хозяин помог Сапрыкину принести траву, угостил нас табаком, а Сапрыкин сказал, что на этой духовитой траве мы и переспим после баньки…

— Пойдем, — повторил я и протянул руку к белой хустке.

Теперь мы сидели рядом. Я догадался об этом по тому, как провисла под нами жердь. И еще я догадался, приблизившись, отчего ее голова была под хусткой такой круглой. Это волосы. У нее были большие волосы, и она обвила их вокруг головы, забрала под плотную хустку, а лицо ее от этого еще больше вытянулось, заточилось. Оно было остро вырезано из тьмы, как силуэт.

Я дотронулся наконец до хустки, до ее плеча, потянул ее, и тогда она оторвала свои руки от жерди, провела обеими ладонями по затылку, пригладила платок и встала.

— Як звать-велычать?

— Константин, — отвечал я.

— Константин, — повторила она, словно прислушиваясь, как звучит мое имя.

— Михалыч, — добавил я, потому что она же спросила — величать.

— Хоть бы поговорил о чем сперва! Розпытал об чем ни на есть. «Пойдем!» — передразнила она.

У нее был непрощающий шепот. Я увидел ее голые голенастые ноги. Да, конечно, была луна, я помню, как удивился ее мелькающим девчоночьим ногам, прозрачным от лунного света. Я хотел позвать ее, но воздух застрял в моих губах — имени ее я не знал.

Свалившись в траву, я крепко зажмурился, будто било солнце прямо в лоб, резало глаза, и мне некуда было спрятаться от самого себя, от обиды. Вот она сидела здесь и вот убежала. Как же это вышло?

Мне вспомнилось, как она отпустила подругу, как молчала вместе со мной, как ждала. Я оказался недостоин ее и дал себе клятву никогда не подходить ни к одной женщине. Я был недостоин их всех.

Баньку соорудили во дворе, развесив простыни на деревьях, отгородившись ими от хозяйских глаз. Воду согрели в железном бочонке, который, наверно, терпеливо ждал дождя под водосточной трубой, а сейчас стоял на кирпичах. Под ним тлели угли, краснея, когда их обмахивало неслышное ночное дуновение. Для мытья добрая хозяйка дала ваганы, такие цинковые корыта, и два таза. Ну, Сапрыкин, ну, Лушин! Уж не знаю, кто из них все это наладил.

Натирая мне спину мочалкой, Толя Калинкин спросил меня:

— Как ты думаешь, разрешит сержант взять с нами девушку?

— Какую?

— Галю.

— Мыло! — крикнул я и выругался.

Перепутав, я плеснул в лицо из таза, в котором Толя взбил для нас мыло. Он подставил мне таз с чистой водой, подул на угли под бочкой, чтобы мне было виднее. На редкость толково он умел хлопотать. Если ему не давалось что-то, вроде мытья цементных полов в казарме в предалекое довоенное время, он и тогда без суеты начинал все сначала.

Толя сел на табуретку, голый, нежный, весь правильно рассчитанный своими создателями, как Адам: круглая голова, круглые глаза, круглые коленки и даже кончик носа округленный. Он сидел такой мягкий, уютный, теплый…

— Я, конечно, не оставлю ее фашистам.

— Она такая длинная, в белом платке? — спросил я.

— Нет. Маленькая. Красивая. Не веришь?

Это он почти спел.

— Сколько ты ее видел?

— Правда, правда, — повторил Толя. — Для этого хватит одного раза. Я обещал взять ее с собой за Днепр.

— И возьмешь? — спросил я насмешливо, хотя и не очень, потому что Толя был поразительно серьезен. — Откуда она к тебе явилась?

— Подошла за селом, на дороге. Еще было не так темно. Я издали увидел, какая она, и отвернулся. Я всегда отворачиваюсь от таких девушек.

— Что еще за привычка?

— Ну их!

Я толкнул его локтем.

— Ну, подошла…

— И просит за спиной: «Дяденька! Заберите меня с собою. Не оставляйте». Тогда я посмотрел на нее. Она засмеялась: «Ой, вы же не дяденька!» Так засмеялась! Завтра ты сам ее увидишь.

— Где?

— Она пойдет с нами.

— Ты отроду недоделанный? — спросил я. — Или сегодня чокнулся?

— Почему?

— Белка возьмет ее! — сказал я так грозно, как только мог, чтобы привести его в норму.

— Не возьмет?

Сидел Адам, держал на коленях розовые руки, и в круглых глазах его, ловящих отражения от углей из-под бочки, светилось первобытное сердце.

— Ты правда рехнулся, Калинкин, — сказал я.

— Я в своем уме, — ответил он.

— Ты уж лучше молчи, — посоветовал я дружески, — а то попадет от Белки, что разговаривал на посту с посторонней.

— Я сказал ей, что нам нельзя беседовать. А она, знаешь, умненькая. Она ответила, что это ж не секретный пост. «Вы ж немца сторожите. Я буду вам помогать».

— Ну, и как время провели? Не скучали? Про что беседовали?

Калинкин не заметил моего ехидства.

— Про учебу. Здесь, в Первомайке, была десятилетка, которую она окончила. Больше всего химию любила.

— Химик, значит?

— Кроме того, участвовала в самодеятельности.

— Это по Эдькиной части.

— Нет, она посещала драмкружок.

Мне никак не удавалось сбить его с серьезности.

— Интересную она мне вещь сказала.

— Какую?

— Вот сыграла многих наших девчат. Других учила, как жить. А самой скучно становилось оттого, что все верно и складно… Сказали б: «Так и живи», — умерла бы сразу. Ведь неправда все это!

— Зачем же она ходила в драмкружок?

— А если талант?

— А ты ей про что говорил?

— Про Цну, — оживился Толя. — Река небольшая, самым натуральным образом застревает в березах, а березы — в реке. Их сплавляют по Цне, и в узких местах иногда стволы скапливаются навалом. Вырастают березовые горы с трехэтажный дом!.. Я тоже в самодеятельности участвовал. Один раз. Стихи читал.

— Вот за самодеятельность Белка тебе и даст.

— Она не посторонняя, — сказал Толя.

— Кто?

— Галя.

Я еще раз оглядел Калинкина. Стоя на тонких ногах, он облился водой, с его ушей и носа капало, лицо блаженно лыбилось, как ласково говорили о младенцах на Руси, а я вспомнил это по словарю Даля, потрепанные и пухлые книги которого хранились у мамы, и я иногда лазил в них. В молодости мама была сельской учительницей… Толя улыбался от блаженной первозданности мыслей, рождающихся в его голове. Стригущий лишай неуместно прошелся по ней каленой лапой, обезобразил. Он перестал улыбаться, снова вылил на себя воду из таза и сказал, весь в струйках:

— Я за нее умереть смогу.

— Ты не знаешь Белку? — спросил я.

В той хате, при которой устроили баню, нас с Толей ждал ужин. Хозяйка зажарила кролика. В детстве я воротил нос от белого мяса, не мог вонзить в него зубы, а сейчас пошло. Птичьи косточки кролика аккуратно ложились на край тарелки.

Мы сидели за большим столом в непонятной комнате, не в горнице и не в кухне, сразу за дверью, которая открывалась с веранды. Может быть, ее пристроили к хате для дачников, которые приезжали на лето в Первомайку? С начала войны в этой хате близ дороги перебывало много военных, и потому-то весь ее вид так изменился, все в ней приспособилось для постояльцев. Две узкие кровати, и размашистый стол, и много посуды на подоконнике, и несколько полотенец на гвоздях у двери. Там же, у двери, стояла хозяйка, приправившая крольчатину луком, подавшая к ней глиняную миску картофельного пюре и свежие огурцы. Каждый раз, когда мы взглядывали на нее, она быстро говорила нам, словно только и ждала этого мига:

— Вечеряйте.

Была она не очень красивой молодой женщиной. Сильное, мускулистое тело угадывалось под ее блузкой. Рукава она засучила до локтей, показав свои мужские загорелые руки. Загар был золотистый…

Когда она принесла и поставила крынку молока, Толя так охнул от радости, что она улыбнулась и скорее ушла. В дверях сказала:

— Лампу погасить.

Мы вышли — она лежала на тюфяке в углу веранды, прямо на полу, отвернув лицо к невысокой деревянной стенке.

Дыхание ее не было слышно, и мы приподнялись на цыпочки, осторожным шагом пересекли скрипучее расстояние, спустились по ступенькам, и тогда я горячо шепнул Толе:

— Ты иди!

Он кашлянул на весь двор, подал знак хозяйке, что ли? Я стиснул зубы, чтобы ничего не сказать, и остался, забыв все свои клятвы. Воровской походкой поднялся я на веранду и присел около хозяйки. Она не прогнала.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: