— А волосы где потерял?
Васька злобно посматривал на говоривших и запоминал их лица, чтобы при случае отомстить им.
— Васька, говори, как тебя били! — приказал Пронский.
— А очень просто! Растянули на лавке да и всыпали сотни три, а то и больше, палок… Теперь не упомню. Не то триста, не то четыреста.
— И жив остался? — рассеянно спросил князь.
— Не! — помотал головой Васька. — Тело мое бренное живо осталось, а душу мою…
— Черт в ад сволок? — рассмеялся боярин. — Ты правду это, Васька, сказал: нет в тебе души, только богомерзкое тело и осталось… А вместо души — винный угар.
Князь смеялся, глядя на Ваську, одетого в странную кацавейку–безрукавку, широкие красные шаровары и в кунью шапку, а Васька вертелся, кувыркался, подливал князю брагу и вино и метал злобные, сверкающие взоры на всю княжескую семью и на самого князя.
— Князинька! — шепнул он незаметно на ухо Пронскому. — В корчме, у Севастьяна, для тебя припасена татарка… Хорошенькая! Как бес, вьется!
— Приведи! Два червонца получишь.
— Маловато! Севастьяну надо, почитай, вдвое дать.
— Ну, ладно, получишь десять, ежели хороша.
— А Марья глазастая удавилась! — вдруг громко выпалил шут и отскочил от князя на одной ноге, обутой в женский сапожок.
— Какая Марья? — сквозь хмель спросил, вздрогнув от неожиданности, князь.
— Та, что ты намеднись у князя Черкасского купил, та, что ты для девичьей взял… с черной косой!
— А! — произнес князь и отвернулся к окну.
И сквозь одолевавший его сон ему мелькнули бледное лицо с большими серыми глазами, черная, развившаяся коса, разметанная по белым плечам, и послышался низкий грудной голос, шепчущий ему: «Князь, не замай! Невеста я Прохора! Руки на себя наложу! Ей–ей, руки наложу!» Но не послушался князь, зверь в нем говорил, и, не любя, погубил он человеческую душу. И теперь он отвернулся от окна, где сквозь кисейные занавески на него глянуло заходящее зимнее солнышко, глянуло и, точно застыдившись такого злодея, сейчас же спряталось за тучку.
— Дьявол! — крикнул он, стукнув чаркой по столу. — Ты что, вздумал шутки шутить со мной? Или жизнь не дорога стала? Давай вина!
Васька подскочил и долил чарку доверху.
Вдруг пришел холоп с докладом, что князя зовут к боярину Черкасскому, которого ранили утром на улице; думали было, что он кончается, но боярин пришел к вечеру в себя и послал за князем Борисом Алексеевичем.
— Есть лекарь у него? — спросил князь Пронский посланного. — Кто?
— Царский лекарь Стефан Симон! — ответил посланный. — Боярин дюже мучился… теперь полегчало.
— Кто же это его саданул?
— Неведомо. Андрюшка–кучер сказывал, чужеземец какой–то: боярин–де в кулачный бой хотел вступить…
— Чужеземец ранил? — спросил князь. — А ведомо кто?
Холоп отрицательно покачал головой.
— Хорошо, ступай, скажи боярину, скоро буду! — и, не поклонившись домочадцам, князь вышел в свои покои.
XII
ЗАГОВОР
В маленькой каморочке Ефрема было тихо, наступавшие сумерки чуть пробивались сквозь крошечное оконце и едва освещали сгорбленную фигуру старика над столом.
— Ефрем! Ефрем! — окликнул его кто–то шепотом в щелку двери. — Ты здесь?
— Здесь, что надоть? — слабым голосом ответил старик.
— Обедать чего не идешь? Остыло, поди, все.
— Я не хочу есть. Да кто тут? Входи, что ль!
— Попритчилось что? — прошмыгнув в дверь и садясь на лавку, спросил Васька Кривой. — Разве что случилось? Князинька–то чернее тучи пришел и уж пил, уж пил, куда только в него лезло? От Черкасского князя пришли звать. Сказывают, ранили.
При последних словах Ефрем поднял взор на говорившего.
— Так боярина, говоришь, дома нет? — оживившись, спросил он. — Ушел? А не сказывал, когда вернется?
— Велел вечерять в угловой готовить… Одному, чтобы плясуны и песенники были.
— Пропала моя головушка! — схватившись обеими руками за волосы, проговорил с надрывом Ефрем.
— Что так? Да говори, дед, в чем дело? Может, каким ни на есть советом и помогу тебе.
— Где уж мне помочь! Пропал, совсем пропал!
— Да ты расскажи. Знаешь, чай, что Васька Кривой — не ворог тебе? Рассказывай! Ты Ваську из беды вызволил, может, и он тебе на что–либо пригодится.
— Нет, Васенька, никому беде моей не помочь, супротив боярина никому не пойти! — и слезы потекли по морщинистым щекам ключника.
— И упрям же ты, как погляжу! — покрутил головой Васька. — Ну, отчего же не сказать? Хуже оттого не будет. Нет? Ну, так и говори.
— Срамотно.
— Эвона! Меня–то срамотно? Да нешто я видов не видал? И что ты, старик богобоязненный, срамотного наделать мог?
— Видно, прогневил я Бога.
— Ну, да ладно, будет уж причитать, сказывай знай! Или забыл, что князиньку я часом веселю, а часом и душой смущаю? Сегодня за обедом он смеется, зубы скалит, а я ему шасть на всю комнату: «Марья, мол, глазастая удавилась». Он побелел весь да как зарычит на меня!..
— А вправду Марья удавилась? — спросил Ефрем.
— Вправду. Утром по обедне! Взяла веревку и на крюке печном и удавилась. Дура–баба, известно! Онамеднись боярин–князинька ее, хамку, к себе в угловую звал… а сегодня она удавилась. Известно, хамка.
— Что ж, Васька, — глухо спросил старик, — по–твоему, у хамки и души нет?
— Известно — пар! — презрительно ответил Васька.
— А ты сам–то — не хамово отродье?
— Я–то? — гордо закинув лысую голову, проговорил Васька. — Я–то не весь хам; почитай, и во мне боярская кровь течет, да еще какая: Ромодановская–Стародубская!
Ефрем невольно улыбнулся этому смешному самозванству; он часто слышал, что Васька считал себя побочным сыном боярина Ромодановского, но плохо верил этому, потому что уж очень безобразен был отпрыск Ромодановских.
— Ты не смотри, что у меня глаз кривой да плешь во всю Красную площадь, — обидчиво заметил Васька, — в молодости девки на меня во как заглядывались!.. Ну, а как же ты–то? Не скажешь, какая кручина?
— Да что ты словно банный лист к мокрому месту пристал? Ну, князь Аришку в угловую зовет повечеру, — хриплым, надорванным шепотом докончил Ефрем.
Васька так и остался с открытым ртом и только моргал своим единым глазом.
— Арину Федосеевну… зовет? — наконец прошептал он. — Почему же ее? Или… люба?
— Давно зубы точит, да, вишь, мою старость жалел, ирод! — криво усмехнулся Ефрем.
— Провинился ты чем–либо?
— Провинился, провинился тем, что чуточку душу живую пожалел. Слушай, Васька! — вдруг освирепев, обратился старик к Кривому. — Заодно погибать! Хоть и ты, и я пособники были его богомерзким деяньям, зато, видно, и наказует меня Бог, да не хочу я, чтобы, меня погубя, он безвинную душу сгубил… До сей поры, кроме него да меня, раба смрадного, никто не знал, что в подземелье у него томится княжна польская! Больше года, сердечная, томится! Очень, бедная, мучается. И вот за то, что я многое открыл ей, он казнит меня казнью лютою: Аринушку мою, голубку чистую, погубить хочет, злодей. Крепился лютый до сей поры заслуги моей ради… а теперь… теперь, — голос старика оборвался, и он рукавом от кафтана вытер свои слезы.
— Мало ему девок свободных по Москве гуляет? — злобно спросил Васька.
— Чистую, знать, захотел.
— Арина Федосеевна не пойдет на то волею.
— Силком поволокут; нешто спрашивать станут?
Старик поник головой, а Васька задумчиво устремил свой кривой глаз на оконце.
Зимние сумерки уже давно окутали землю; на улицах трудно было различать друг друга, и все торопились скорее скрыться в дома, где уже зажигали огни и было тепло.
В доме князя Пронского было темно, как в могиле. Домочадцы разбрелись по своим комнатам, кто спал после обеда и до ужина, кто тихо, вполголоса, беседовал с кем–нибудь, а кто сидел пригорюнившись…