Девочка не могла припомнить мать иначе как только лежащей либо в постели, либо на скамье. Какой–то тайный недуг снедал красавицу цыганку, вольную дочь степей, и она таяла от этого недуга день ото дня, как воск от горячего пламени. По целым дням лежала она с запрокинутой головой, а ее огромные черные глаза всегда так уныло, так безропотно направляли свои взоры в окно, в глубокую даль, с такой тоской следили за полетом ласточек, что каждому становилось невыносимо грустно смотреть, как увядал, как засыхал этот роскошный полевой цветок, схваченный жестокой рукой и сорванный ею в самую цветущую его пору.

 Не радовали красавицы Мары ни дорогая парча, ни цветные мониста, которыми одаривал ее боярин Дмитрий Федорович Хованский; слабая улыбка появлялась на ее смуглом лице, исхудалом, но все–таки прекрасном, только тогда, когда она видела яркие живые цветы и вдыхала их свежее, веселое благоухание. Но боярин не понимал этой страсти; он приносил ей вороха драгоценных даров, требовал за все это благодарностей, восторгов и ласк и выходил из себя, когда купленная им за большие деньги красавица оставалась холодна. Бедный ребенок степей дарил благодарной улыбкой лишь свою дочь да тех еще, кто приносил ей что–нибудь, напоминавшее ее сердцу о воле.

 Марфуша знала, какие цветы ее мать любит больше всего; она бегала летом по полям и разыскивала их. Вся зарумянившаяся, загорелая, с вьющимися по плечам волосами, прибегала она к больной с полной охапкой цветов. Мать приглаживала ей волосы своей исхудалой рукой, и слезы медленно–медленно катились по ее уже впалым щекам. Эти слезы всегда смущали девочку, ей хотелось порадовать больную, а вместо радости выходили лишь слезы, но спросить о причине их Марфуша не решалась.

 Так прошло несколько лет. Марфуша подрастала, а ее мать медленно таяла, теряя красоту. Боярин все реже и реже посещал маленький домик и уже давно перестал посылать туда подарки. И слезы на лице Мары уже никогда больше не высыхали. Однажды — это было весною — Марфуша прибежала с целым пучком ландышей в руках и рассыпала их на постель матери В этот раз Мара не заплакала; она положила свою руку на головку дочери и сказала ей такие слова, которые запали в душу девочки на всю жизнь:

 — Слушай, Марфуша, что я тебе скажу, слушай и запомни. Боярин, ворог наш, женится! Ты ведь знаешь, о ком я говорю?

 Марфуша молча кивнула головкой. Еще бы ей не знать того, кого ее мать называла «ворогом»! Она сама так боялась и так не любила боярина, когда он своей рукой трепал ее по щеке и смотрел на нее холодными, как снег, глазами. И часто говорил он ей с какой–то невеселой улыбкой своим жестким голосом: «Расти, расти, девочка! Вырастешь, хорошего мужа найдем». Казалось, он хотел шутить с девочкой, но от его шуток по спине ребенка всегда ползли мурашки, и она жутко поеживалась под его острым, стальным взглядом. Марфуша, конечно, знала, что он был ее отцом: мамушка и нянюшка, жившие в хоромах, часто гладя ее черные курчавые волосы, ласково шептали ей:

 — Лицом–то вся в него, вся в него, только глаза да волосы матери! Барское дите, что и говорить!

 Все эти разговоры, вздохи и ахи отзывались на чуткой душе девочки и заставляли ее внимательнее вглядываться в окружавшие ее отношения.

 — Так слушай же! — продолжала Мара. — Купил он меня силком, против воли моей, у нашего табора. Я была дочерью богатого и набольшего цыгана; весь табор ему подчинялся; я вышла красой на славу. Матери я не знала с трех лет; увез ее кто–то от нас, она сбежала назад, в табор, да сил много в том беге потеряла и скоро скончалась. Отец любил меня, а… все–таки продал! Так требовал табор! Большие деньги за меня дали. Я была невестой: цыгана молодого любила, любила больше жизни, больше воли, и он любил меня! — Мара замолчала, закрыла глаза, и на ее лицо легла такая мука, что у маленькой Марфуши сердце в груди перевернулось. — Когда продали меня, Зардай повесился… О том сказала мне одна цыганка, долго–долго спустя. Тебе не понять теперь, как я страдала, идя в неволю, покидая родимые степи и милого друга. Боярин Хованский много денег дал за меня, обещал и жениться. Крепко любил он тогда меня, сперва жизни за меня не пожалел бы, да противен он мне был, постылый, хуже смерти. Руки на себя пыталась я наложить, да спасали, а потом караулить стали. Вскоре и ты родилась… Отошла я… Сперва ты мне ненавистна была, а как увидала я тебя, маленькую, слабенькую, так и полюбила, горемычная, всем своим сердцем несчастным.

 Марфуша припала благодарная к рукам матери.

 — А он, — продолжала Мара уже слабеющим голосом, — боярин Дмитрий Федорович, отец–то твой, все любви моей домогался, в ногах у меня валялся, руки мне целовал… Ну… и полюбила я его! За тебя ли, за сироту, за жизнь ли свою разбитую, но полюбила!.. Зардая забыла… утихла мысль о нем, и стал люб мне отец твой! Думала, он и вправду меня своей женой сделает, и ты счастлива будешь! Но, видно, душа Зардая покоя нигде не находила и мне покой дать не хотела. Не долго боярин тешился любовью моею; о женитьбе он речей уже не заводил, скоро другую зазнобу нашел, а теперь вот, сказывают, женится! — и она заломила свои пальцы так, что они хрустнули.

 — Мамка, ты еще любишь его?

 — Теперь не люблю, — страстно ответила цыганка, — и ненавижу, ненавижу, Марфуша… Я мстить ему за жизнь свою, за Зардая хочу! Помоги мне! Марфуша, дочь моя ненаглядная! — Она схватилась за грудь, в которой уже давно что–то клокотало и переливалось, и сильно закашлялась; обильный пот смочил ее лоб и виски. — Неужели умереть не отмстив? — едва слышно прошептала она.

 Марфуша чутьем угадала эти слова, вылетевшие из запекшихся уст матери, и заметалась по комнате, ища, чем помочь умирающей; но как раз в это время отворилась дверь, и в нее, кряхтя, вошел сам боярин. Марфуша навеки запомнила и выражение лица надменного боярина, пришедшего доконать свою жертву, и его красный, из дорогого сукна, кафтан с зеленым кушаком, и сафьяновые сапожки на ногах, и даже шапку из «скунцов», которую он снял при входе, тряхнув своими белокурыми кудрями. Он хотел перекреститься, но, вспомнив, что в избе не было образов, махнул рукой и криво усмехнулся.

 От этой улыбки затрепетало сердечко Марфуши, и она пугливо прижалась к матери.

 Мара упала на белые подушки; на ее щеках горело два ярких пятна, глаза лихорадочно блестели, а из тяжело вздымавшейся груди вырывалось горячее дыхание, перемешанное с хрипами. Она встретила вошедшего страстным взором; он, поймав этот взгляд, чуть отшатнулся от нее и насупился.

 — Здравствуй, Мара, — сказал он, стараясь придать своему лицу и голосу приветливость.

 Она охватила его руку и медленно поднесла ее к своим горячим губам.

 По телу боярина пробежала дрожь. Эта женщина, когда–то страстно любимая им, теперь подурневшая, постаревшая и больная, возбуждала в нем только отвращение; чувство жалости не было знакомо именитому боярину.

 — Вышли девчонку, — произнес он, отдергивая руку.

 Мара посмотрела на дочь, и та поспешно юркнула в соседнюю горенку, откуда ей было слышно, что говорили ее родители; эти слова глубоко запали ей в душу и заронили чувство непримиримой ненависти к тому, кого она должна была уважать и любить как отца.

 Хованский хмуро и неуверенно заговорил о том, что ему не хватает в доме помещения для охотников за соколами; что он хотел было выстроить новую избу, да места не хватает около его хором, а за охотниками нужен глаз да глаз.

 Мара слушала его молча, только в ее глазах зажигались огни ненависти и оскорбленного самолюбия; она уже догадывалась, к чему клонилась речь Хованского, но еще не перебивала его и не приходила ему на помощь.

 Это разозлило боярина, и он сердито крикнул:

 — Ты что, словно истукан венецейский, молчишь.

 — Выгоняешь, стало быть? — пристально смотря ему в глаза, злобно спросила она.

 — Не гоню я, а говорю, может, в слободу переберешься?

 — Зачем мне переезжать? — издеваясь над его видимым смущением, проговорила цыганка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: