И снова разговор вернулся к координации работы распорядительной тройки и районных руководителей. На этот раз — в практическом плане. В Невский комитет были вкдючен Ляховский, в Заречный — Гофман и Тренюхин, в Московско-Нарвский — Цедербаум.
Когда пришло время прощаться, Юлий Осипович подошел к Петру:
— Теперь мы с вами в одной упряжке. Будем жить…
5
Антонина писала Петру часто. Поначалу она держалась с ним свойски, называла по имени. Не особенно выбирая слова, сообщала: родитель, бросив на нее двух малолетних ребятишек и сестру-подростка, пустился во Владимир на заработки, да заработков тех покуда не видать. Хорошо, в деревне Родионовой, где они живут, много шпикарей. За небольшие харчи шпикари дают ворсить половики, делать другую подсобную работу. Так что печаловаться не о чем — еда есть, крыша над головой, пусть худая, тоже. Есть коза по имени Хавронья. Жрет все, что попадется, не хуже свиньи, за то ее так и прозвали. Коза молочная, сосцами по земле чиркает. Есть еще три курицы и поросенок. Бог даст, нагуляют к зиме жиры, будет какое-никакое подспорье…
Получив от Петра двенадцать рублей — больше, чем Антонина получала в месяц на бумагопрядильне Кенига, — затем еще десять, она вдруг принялась величать его многоуважаемым Петром Кузьмичом, перестала откровенничать, перешла на какой-то странный язык. В ее письмах начали попадаться мудреные выражения: «Не милосердствуйте так, чтобы милосердие мешало…», «Вы стоите на высоком берегу жизни, а мой с него едва ли видать», «Мы объяты рекой времени, из которой нет выхода», «Я чувствую себя неудобно по отношению к Вам, клянусь Марксом…»
Петр терпеливо встретил эту перемену. На удалении все кажется иным, теряет реальность: участие можно принять за благотворительность, любовь — за чувство жалости, нежность — за насмешку. Вот и Антонина мечется, не знает, как поставить себя с ним.
И он написал ей:
«Милая, милая Антося! Давай будем относиться друг к другу, как прежде, — верить и не прятаться улиткою в скорлупу. Мне доставляет невыразимое удовольствие сделать что-то для тебя и твоих близких. Не надо видеть за этим умысел. Любой берег высок, если на нем стоит человек, всем сердцем желающий высоты. И река времени не так безысходна, как может показаться. Я верю, что мы скоро увидимся. Я очень хочу этого…»
В ответ Антонина прислала засушенный листок клена, похожий на ладонь с растопыренными пальцами, и попросила: «Сделайте для меня свой снимок, чтобы я совсем Вам поверила…»
И Петр, не откладывая, пошел на Вознесенский проспект, который начинался за углом Мещанской, в фотографию Везенберга. Сюда он захаживал и раньше. Везенберг, немолодой уже человек, с лицом, согретым мыслью и не угасшими еще страстями, делал не только снимки, но и фотокопии с портретов великих людей. В том числе — Маркса, Энгельса, Плеханова… Качество его работы всегда отменное: прекрасная бумага, прекрасная фотопись, не хуже типографских оттисков. Петр приобрел эти снимки на деньги организации партиями. Затем, их распространялись в кружках.
Везенберг догадывался, для чего Петру нужны фотокопии, и Петр догадывался, что перед ним не просто владелец первоклассной фотографии, коммерсант, но далее общих разговоров они не шли.
Вот и на этот раз, увидев Петра, Везенберг решил, что его давний знакомый; пожаловал за фотокопиями. Несколько удивился, поняв ошибку. В отступление от правил сам встал к аппарату.
— Кто будет смотреть на ваше изображение? Барышня?
— Разве это имеет значение?
— И очень большое, — улыбнулся Везепберг. — Барышня смотрит сначала чувством, а потом глазами. В первую очередь ей требуется облик, созвучный душевным идеалам. Но и в деталях мелочей быть не должно: одним подавай брито, другим — стрижено. Какие склонности у вашей знакомой?
— Не знаю, — растерялся Петр.
— Тогда я поставлю вопрос иначе: какого она рода, звания?
— Из простых.
— Попятно. Будем сниматься без уловок, ибо наружность ваша в них не нуждается. Одна просьба — не обращайте на меня внимания. Вспомните что-нибудь трогательное или забавное. Например, ее любимое занятие, животное…
— Коза Хавронья.
— Вот-вот! Это как раз то, что требуется. Смотрите веселей!
Провожая Петра до дверей, Везенберг сказал:
— Зайдите завтра. Поближе к вечеру. Я ведь стреляный воробей, понимаю, что с таким заказом не должно быть задержки…
Но на следующий вечер Петр не пришел, как не пришел и на другой, и на третий день…
Ранее намеченного срока вспыхнула стачка на ткацкой фабрике английских подданных братьев Харитонов. Ее готовил комитет Невской заставы под руководством Ульянова.
Фабрика Торнтонов стоит на отшибе — за Невой, по ту сторону от села Михаила архангела, что на Шлиссельбургском тракте. Ткачи обитают возле нее в громадном здании, зеленом от сырости, грязном, неустроенном, вонючем. Отлучаться без разрешения отсюда не положено, тем более ночевать на стороне: места можно лишиться.
У Торнтонов свои лавки, своя вечерне-воскресная школа, в которой учительствуют студенты духовной академии, свои увеселительные заведения. И работают на англичан сплошь выходцы из Смоленской губернии. И этом есть своя хитрость: пусть держатся на духе землячества, отобщенно, как раскольники, справляют престольные праздники, свадьбы и похороны на «смоленский» лад. Хватит им и своего деления на уезды: первый этаж отдан гжатским смолянам, второй — сычевским, третий — юхновским и так далее…
Фабрика возникла полвека назад, можно сказать, на голом месте. Теперь у нее четыре паровых, более двухсот прядильных, чесальных, строгальных и промывальных машин, около двадцати прессов, шестьсот ткацких станков. В работу при них вовлечено до двух тысяч текстилей и чернорабочих. По двенадцать — четырнадцать часов кряду с коротким перерывом на обед они делают сукна, драпы, трико, одеяла. Ну совсем как на ткацких предприятиях Белостока. Женщины за ту же работу получают на треть меньше. Качество шерсти при расценках пе учитывается. В работу идут вычески (поллес) и выстрижки (кноп), более трудные в прядении, но за них дастся та же плата. Выгрузка шерсти с барж тоже в расчет не берется. Иной день за тачки становится полфабрики. Одни возят шерсть в склады, другие выкладывают из нее девять рядов — кипа в кипу. Штрафы заменяются оплатой по более низкому счету…
О стачке смолян, несильной поначалу, Петр узиал от Филимона Петрова, у которого среди текстилен Невской заставы остались близкие знакомые, в том числе и торнтоновцы.
— Эх, растормошить бы их посильное! — вырвалось у Петра.
— А что, — загорелся Филимон. — К Торнтонам с реки можно подобраться. Оттуда они подвоха не ждут. Шерсть на баржи часто грузят наемные люди. Чем не случай попасть в склады? А там делай что хочешь… Охотники найдутся — Рядов, Давыдов, Машеиин, другие… Было бы от вас согласие, Василий Федорович!
— Предложение дельное, — одобрил Петр. — Так и сделаем.
В это жо самое время в фабричной казарме Торнтонов по просьбе Ульянова, давно собиравшего материалы о положении дел в текстильной промышленности, побывали Крупская и Якубова. Переодевшись под работниц, они присоединились к прядильщицам, изнеможенно бредущим со смены. В общежитии от спертого воздуха гасли лампы. Добравшись до кроватей или ящиков с тряпьем, женщины налились на них. Их тяжелое дыхание, их стоны, сливаясь воедино, текли по казарме плачем.
Очень помогли Ульянову сведения, которые передал в тот раз через Крупскую ее ученик по Смоленской школе браковщик фабрики Николай Иванович Кроликов. Он уже высылался из Петербурга за участие в фабричных бунтах, имел опыт кружковой работы, потому сообразил записывать все злоупотребления в особую тетрадь.
Опираясь на многие источники, Владимир Ильич составил воззвание к ткачам. В нем говорилось: