— Далеко ли отсюда до монастыря?
— Как раз столько, чтобы помереть с честью, да кто на это способен? — произнес старец. — Орех, брошенный в ручей под монастырем, спускается сюда за три минуты…
Кожу его, точно белые родинки, покрывали пятна, одежда во многих местах была словно бы прожжена, отчего Свилар заключил, что живет незнакомец под открытым небом и не защищен от птичьего помета, оставляющего седые пятна на волосах и прожигающего листву. Заметив в его мешке куски коры, Свилар спросил:
— Кору ольховую собираешь?
— Собираю, — ответил старик, и Свилар увидел, что его сжатый глазами нос в ссадинах.
— Красишь ею?
— Крашу.
— Сукно? — спросил Свилар и вновь почувствовал желание курить. Тронув улыбкой лишь одну сторону лица и прикрывшись ладонью, словно сплевывая, старец произнес:
— Курящий никогда не увидит своей трубки…
Свилар не понял и повторил вопрос:
— Что красишь?
— Дерево крашу.
По завязанной в узел косице Свилар заключил, что старик, скорее всего, монах, однако его грубая ряса была почему-то вывернута подкладкой наверх, а рубаха под ней надета задом наперед, так что застегнуть ее можно было только под рясой, заведя руки за спину. Мелкие, напоминающие морскую рябь морщины безостановочно двигались и, накатывая на лоб, исчезали в волосах. Гоняя кожу по лбу, старик гнал от себя мысли, подобно тому как лошади, вздрагивая всей кожей, отгоняют мух. Неожиданно, будто подкосились ноги, он опустился на землю, достал из мешка горячую лепешку и протянул Свилару вместе с солью из солонки, вделанной в рукоятку ножа.
— Ну что, лепешка или нет? — спросил он спустя некоторое время.
— А как же, лепешка.
— То-то, — довольно проговорил старик, жуя хлеб и утопая в своей окладистой бороде, способной, казалось, удержать стакан воды. — Снилось мне сегодня, — продолжал он, — что забыл я, как месят лепешки. И то верно — с войны не пек. Вот с утра поднялся и говорю, проверить нешто, в самом ли деле забыл. Теперь, раз ты говоришь, я спокоен, этого достаточно…
Замолчав на полуслове, он перестал жевать, поднялся и ушел, точно хотел кому-то отнести оставшийся кусок. И Свилару показалось, будто старик в своей застегнутой на спине рубахе пятится назад.
«Когда мы останавливаемся, — думал Свилар, — просто ли мы стоим или незаметно теряем собственные шаги, которые в это время продолжают где-то отмерять и сокращать наш путь?»
Размышляя об этом, Свилар услышал непонятный звук, напоминающий шум воды высоко в небе. Он поднял голову и в облаках среди птиц увидел обнесенное стеной поселение, в окна построек привычно вползали туманы, кресты церквей со свистом рвали ветер, к нему вели глубокие гудящие ворота. Окруженное колокольнями и сторожевыми башнями, с видом на три стороны и мостками, перекинутыми над бездной, поднебесное это селение обладало огромной притягательной силой: втянутые из чрева земли, подобно поту, проступали по его стенам пятна сырости, зелень лишая, карабкались вверх муравьи, хомяки и кроты. Как бы вслед за ними, подчиняясь той же силе, к камням лепились, продолжая друг друга, самые разнообразные строения, церкви и церквушки, причем купола нижних словно врастали в полы и стены верхних; и все это завершалось парящими высоко в небе деревьями и садами. Та же сила, что, вбирая, тянула все ввысь, на острие пирамиды собирала, подобно магниту, звуки и голоса с нижних ярусов, соседних скал и окрестного леса, перемалывала и, смешав, рождала некий новый дивный протяжный голос — казалось, беспрестанно повторяемое звонкое имя поселения образовало над его крышами свой купол. Крестовидные окна (символ Христа, несущего свет), округлые или в форме бойниц, словно разбежавшиеся тараканы, чернели по огромной стене, опоясывавшей поселение и вобравшей его в себя, как мешок кости. Кое-где с наружной стороны к стенам лепились и, словно ласточкины гнезда, висели в воздухе кельи, держась лишь на косых балках. Над этими кельями крепились к стене другие, больших размеров, выше — третьи, еще больше, несомые консолями, укрепленными на крышах нижних построек, и так же висящие в воздухе. В некоторых местах виднелись мостки, одним концом прикрепленные к стене, другой же конец парил в воздухе; на самом краю мостков, как часовые, стояли узкие дощатые нужники, вынесенные за пределы святой плоти монастыря. И все это беспрерывно, словно перцем, пересыпалось живой трепетной россыпью птичьих стай. Как мушки в беспорядочном движении, по плоскости стен вперебежку, наискось и вверх чернели глазницы окон, перемежаясь колониями насекомых, сросшихся с камнем и штукатуркой внешних стен, на которых проступали все внутренние кровоизлияния и изъяны этого огромного сооружения, где каждой птице Святой горы нашлось свое окно, а каждому ее ветру — своя лазейка. Угадывалось, где по укрепленным на фасаде монастырской стены трубам поднималась вода, где располагались печи с просторными — величиной с комнату — дымоходами. Было видно, как громадная тень повторяет очертания здания, меняя у его подножия климат, заставляя вечер наступить раньше утра, вместо зимы — весну, куда ночь приходила прежде, чем загорались звезды. Отсюда, из этой тени, было видно, что переходы верхних ярусов наращивались ступенями, чтобы, сравнявшись, влиться друг в друга, что окна одних келий выходили на солнце, других — на луну; угадывалось, где стены возводились на соляном растворе — по-армянски, где на молоке — греческим способом, а где на винной замазке — по-сербски; в окна просматривались крошечные комнатушки, так называемые «пятничные», куда и лежанку не втиснешь, поместиться там можно было лишь сидя, а находиться только по пятницам. Были и другие помещения, на каждый великий праздник — свое, их прикрывали обрывавшиеся в пропасть решетчатые двустворчатые врата, которые никуда не вели, но, завершая переходы, предназначались для вентиляции; для входа в монастырь служили единственные арочные ворота с нишей для иконы Богородицы Вратарницы[13].
К стенам со всех сторон примыкали крохотные, будто кельи, чисто выметенные дворики с обязательным навесом, деревянными лежаками и летними трапезными, в каждом свое фруктовое дерево, свой кусочек ручья, с искусно сложенными камнями, облагораживающими шум воды, кое-где — мостки, скамейка, а под ней пес в ямке, похожий на черную лужу.
Шагнув под высокую арку с двумя воротами, где всегда прохладно, ибо солнце не достигает ее глубин, Свилар оказался в полумраке, среди икон, оконцев и дверных створок — некоторые иконы были на петлях и заменяли двери, а на некоторых дверях икона была написана изнутри. Свилар толкнул тяжелые ворота с замочной скважиной величиной с жерло небольшой пушки и оказался в огромном шкафу, набитом граблями, рогатинами для поиска родниковой воды, рыбачьими сетями и землемерными инструментами. Пахнуло застарелым потом и остывшим зноем. Закрыв одни ворота, он поспешно открыл другие, точно такие же, рядом, которые и привели его на второй этаж, откуда раздавались голоса. На выложенном каменными плитами балконе стоял стул, на нем восседал монах, а на его голове высился глиняный горшок, закрывавший все лицо. Другой монах, стоя подле, большими овечьими ножницами укорачивал пряди его огненно-рыжих волос, точно пламя лизавших край горшка. На полу осенними листьями валялись волосы… Заметив гостя, монахи прервали свое занятие, и тот, что стоял, с пристальным вниманием глянул на Свилара, будто желая прочитать его мысли. Он протянул ему конец веревки, которой был подпоясан, и, как на поводке, повел темными коридорами, чтобы выдать последнюю визу и показать комнату, отведенную для ночлега. Потом они пили кофе с мастикой[14] и рахат-лукумом цвета губ.
— Утомились, должно? — спросил отец Лука, монах с ножницами. — Дорога не утомляет лишь того, кто своей тропе перстом указует, куда свернуть. Но таких, кого дороги слушаются, немного. Обычно мы слушаемся дорог…
Монах говорил, а внешность его ежесекундно менялась. Серые, как дым, волосы прилипли к ушам, точно плесень, и меняли цвет сообразно времени суток: в полдень казалось, что он пусть на самую малость, однако приметно состарился. С каждым словом в нем что-то преображалось: усы ли, глаза, пальцы, цвет ногтей… С каждой произнесенной фразой он становился другим человеком. Как новая фраза — и он иной. А вот зевая, он оставался прежним.