Однажды весной, когда февраль еще крал дни у марта, Свилар решил наконец найти своего старого школьного товарища Обрена Опсеницу. «Может, в этом городе существует человек, чья жизнь служит ответом на все наши вопросы», — думал Свилар. Не был ли Обрен Опсеница для него таким человеком-ответом?
Он нашел его в конторе, ведающей распределением средств на строительство города. Опсеница носил завязанный в два узла галстук, светлые волосы на концах загнуты вроде рыболовных крючков, улыбаясь, зажмуривал глаза. Свилар вспомнил, как в школе Опсеница поворачивался спиной к собеседнику и вдруг неожиданно наносил сильнейший удар. Он ел с ножа, пренебрегая вилкой. Говорили, что он может языком поменять косточки в вишнях. В отличие от тех, кто, в общем-то, знает, чего хочет, он наверняка знал, чего не хочет. И это благотворно сказалось на его карьере, вытолкнув в верхи городской администрации. А больше всего Опсенице не хотелось видеть своих сверстников. Подобно тому как некоторые люди щедрее других наделены силой, смекалкой или слухом, он был одарен необыкновенной способностью раздувать и пестовать недружелюбие, никогда, правда, не переходящее в ненависть. Главным образом ему не нравились те его ровесники, которые обладали большими, по сравнению с ним, способностями и профессиональной квалификацией. Эту неприязнь (которая, говорят, вызывала у него кашель) Опсеница никогда не афишировал, напрочь гасил в зародыше, хотя и вкладывал в нее массу сил и рабочего времени. Упорно и искусно скрывая неприязнь, он исподволь использовал ее на все сто. Человек, испытавший на себе его постоянные и тщательно маскируемые тайные козни, походил на больного, непрестанно подвергающегося инфекции, источник которой невозможно установить и перед которой человек беззащитен.
— Если хочешь узнать, кому Опсеница враг, поищи того, у кого что-нибудь не ладится: он и есть!
Таково было мнение коллег о приятеле, с которым Свилар встретился в то утро, когда ветер глотал дождь. Чихнув, Свилар за руку поздоровался с Опсеницей, и они сели за стеклянный столик. Разложив перед Опсеницей свои последние проекты, Свилар попросил, чтобы тот выставил их на следующем конкурсе. Опсеница облизал ногти, внимательно просмотрел спецификацию, дал себе завестись, и Свилар никогда больше не слышал ни об Опсенице, ни о своих проектах. И этих двоих — одного, специалиста высокого класса (этого не отрицал никто, даже Опсеница), не обладавшего материальными средствами для реализации своих замыслов, и другого, человека без авторитета, но с финансовой мощью, — судьба свела, чтобы вместе они творили чудеса. Но выходит наоборот. И тогда Свилар сделал вывод: всем известное недружелюбие Опсеницы было действительно свойством его натуры. Ненависть же исходила от кого-то другого. Как яд в бутылке, она в Опсенице только доходила до цели — Свилара и ему подобных, которых он уничтожал.
От этих мыслей молоко, которое Свилар пил на завтрак, прокисло прямо во рту, и он почувствовал, что его призвание и работа, делавшаяся вечерами, так и останутся нереализованными, обернутся пороком, сам же он осужден на безделье и безденежье. С тех пор он стыдился своих чертежных принадлежностей и навсегда разучился брать хлеб рукой. Ел его ножом и вилкой с тарелки… Начал забывать имена и не любил, когда ему о них напоминали. Он боялся, что, как в лесу, потеряется среди множества имен. Боялся, что однажды забудет собственное имя и всякий раз будет вспоминать его, если придется ставить подпись…
Он с ужасом вспомнил, как однажды в детстве пошел с отцом на виноградник и спросил его, почему арбуз не охлаждают в колодце.
— Колодец засыпали, — ответил отец, — колодцы, как и люди, имеют свой век, вода, как и человек, может состариться и умереть. Эта вода мертвая, надо копать новый колодец…
Свилар теперь часто думал о той воде. Его преследовало чувство, что ему никогда не придется заложить фундамент дома, никогда он не перенесет численное выражение его тяжести на твердую основу и не поднимет вверх его голос. Будто строит на воде. Казалось, что улица всякий раз просыпается на новом перекрестке, и потому он спал, касаясь пальцами пола, как бы выбрасывая с кровати на землю некий якорь. После пробуждения он, подобно кораблю, сбитому непогодой с означенного курса, должен был направлять свою кровать в поисках того места на земле, где мог высадиться. Страшась этих ночей, уносивших его в неизвестность, Свилар не ложился спать, что было совсем не трудно. Ночами он бродил по городу, лицо пожелтело и стало похоже на пергамент, и по желтизне рассыпались родинки, точно букашки по янтарю. Когда стало очевидно, что вопрос не в том, как преуспеть, а в том, почему он не смог заниматься своим делом, Свилар вконец променял дни на ночи, свой дом на город, в котором он теперь жил.
Вначале его ночные прогулки не имели определенной цели. Он замечал лишь, что ходит, не нарушая правил уличного движения. Словно водитель, подчиняясь знакам, запрещающим повороты, обходил улицы, по которым проезд запрещен. Эти прогулки ему даже снились, он просыпался с ощущением, что во сне прикусил язык и на нем остались отметины; наконец он понял: в его сновидениях все белградские улицы были с односторонним движением. В утешение нашел себе не совсем благопристойное занятие, и прогулки его обрели смысл.
Несколько раз ночами, влекомый скорее звуками, чем улицами, Свилар забредал в забытые места, где когда-то юношей встречался с женщинами. Заметил, что эти места он не может предугадать или вспомнить заранее и что они, когда он случайно там оказывался, сами всплывают в памяти.
Освещенные ступени, идущие наверх, в темноту. Скамейка, цепью привязанная к дереву. Ограда с неожиданным навесом. Места он узнавал сразу, труднее было вспомнить спутниц. И Свилар принялся отыскивать такие приятные места из своей молодости. Бродил вокруг старых белградских домишек, которые обычно затопляет дунайский паводок, и тогда бочки бьются о двери подвалов, срываются дверные петли и висячие замки и кажется, что внутри кто-то есть. Иногда узнавал маленькие, так называемые «собачьи», окна, смотревшие на восток, редко кто их замечал, и еще реже они открывались. По праздникам через них бросали собакам еду, а на день святого Ильи впускали погреться птиц. Свилар узнавал перекрестки, где встречаются ветры, улицы, на которых весной дует вдоль, а зимой — поперек, и память опять открывала сладкие воспоминания, подобно тому как открываются ночные ракушки.
Свилар вспоминал и наносил на карту Белграда места, узнанные им во время ночных прогулок, а рядом помечал имена женщин, связанные с ними. Память воскрешала их слова и поведение, и теперь они словно бы значили больше, чем тогда.
— Прошлое яснее ночью, чем днем, — шептал Атанасие Свилар и приходил к заключению: любовные акты вселенной связаны между собой неким взаимодействием. Он полагал, что, вспомнив слышанные от женщин слова, постигнет самого себя, получит ответ на основной вопрос, мучивший его не меньше сенной лихорадки: отчего его жизнь оказалась бессмысленной и бесплодной, несмотря на огромные прилагаемые усилия.
И постепенно на карте города, превратившейся в карту любви, стало, как ни странно, вырисовываться — то в виде буквы, то цифры — что-то похожее на ответ. Тайные послания, оставленные его присутствием на плане города, как бы подводили общий знаменатель основным чертам его характера. И однажды вечером, склонившись над картой города, он прочитал эти послания.
С наступлением сумерек они приходили к полуразрушенному дому на Врачаре, откуда дождевые потоки сливаются в две реки: Дунай и Саву. Приносили с собой бутылку вина и в кармане два стакана; кончик ее косы всегда был влажным — она любила сосать волосы. Они заставали мгновение, пока небо было чистым, птицы уже пригрелись внизу и ни одна летучая мышь не взлетела. Они входили в крохотный стеклянный лифт с плюшевым складным стульчиком, маленькой сиреневой табуреткой, с зеркалами, вставленными в дверцы, и с лампой в форме хрустальной чаши. Пахло одеколоном, пастой для приклеивания мушек, они садились, ставили бутылку на пол, лифт поднимался, а они пили вино, провожая взглядом безлюдные лестничные пролеты, и целовались через ее волосы. Будто путешествовали в обитой бархатом карете. Вокруг падали американские бомбы, горела Светосавская улица, и они, когда кончался воздушный налет, выходили из дома посмотреть на «новый город». Всякий раз перед ними открывались все более широкие горизонты, ибо здания исчезали. И однажды на четвертом этаже разрушенного дома по уцелевшей картине и книжной полке они узнали комнату, где когда-то в гостях пили чай из сушеных яблок. Из крана лилась вода, качалась полка с книгами. Книги, одна за другой, медленно сползали с нее и, шелестя страницами на ветру, точно птицы крыльями, падали в развалины.