— Ты можешь прочитать название книги? — спросила она.
В тот день на полке оставалась одна-единственная книга. Они ждали, когда она упадет, а она все раскачивалась. Тогда он взял камень и вместо ответа сбил с полки эту последнюю книгу — так сбивают снежком воробья, сидящего на крыше.
— Ты не любишь читать! — заметила она.
— Книги — это запечатленная память! — сказал он и удивился, услышав ее слова:
— Ты любишь рассказывать, а не читать. И молчать умеешь. А петь не умеешь.
На улице Святого Николы, близ кладбища, в небольшой корчме, менявшей названия чаще, чем посетителей (впрочем, ее называли по-старому — «У записа»[3]), Свилар впервые познал любовь. Каждой осенью корчмарь угощал гостей холодным вином и открывал лото, как только разгоралась печь, набитая за лето окурками. Однажды вечером, когда Свилар впервые взял картонку и решил попытать счастья, в корчму вошла девушка с очень черными бровями, похожими на зубья гребня — были как бы рассечены в нескольких местах. Стрельнув в него глазами, будто он был диковинной дичью, она отвернулась, демонстрируя затылок с редкими, давно не мытыми волосами, и села. Он записывал выигрыши и слушал, как уходит странная тишина, завладевшая на миг залом, когда девушка вошла. Свилар смотрел, как она засыпает и во сне молодеет, как откуда-то из глубины, где сменяются чередой ее годы, проглядывает улыбка, которой нет и семнадцати. В то время, пока Свилар разглядывал ее влажный затылок, он услышал, что выиграл, и понял: девушка, сидевшая нога на ногу с изжеванной сигаретой и улыбавшаяся во сне, будет его. Было поздно что-то предпринимать. Его номер назван — он выиграл в лото свою первую женщину. Вывел ее на улицу, еще совсем сонную, прямо на грязный и смрадный ветер. Уже рассвело, когда они прощались на том же ветру. Увидев его при свете, она сказала:
— Знаю я таких, как ты. Не любишь вина, только водичку цедишь. И рассветов боишься. Ты из тех, кто думает: будущее приходит из ночи, а не из дня. Хочешь, скажу, что ты сделаешь, когда мы расстанемся. Отправишься прямиком на рыбный рынок, на Джерам, — купить сыр в маринованном перце и рыбу из реки, что течет с юга на север, — она слаще. Дома у тебя своя посуда, ты сам моешь ее, готовишь и ешь в одиночку — ведь твоим не нравится эта пища. Умеешь есть обеими руками, умеешь хорошо готовить и пользуешься ножом как самые искусные мастера своего дела. Живую стерлядь поишь вином, она и жареная отдает вином как пьяная, суп варишь из сельдерея — он гуще других супов, и потому тарелку нелегко поднять… И вот еще что: у тебя и тебе подобных даже в кофейне нет ни своего столика, ни знакомого официанта; сидишь себе один и ешь за двоих, развлекаться не умеешь, а если аплодируешь, то стучишь ногтями, будто вошь давишь. Ты не из тех, у кого все спорится. Вас не любят ни парикмахеры, ни трактирщики…
Точно глухонемые учили санскрит, по утрам перед школой зубрили неправильные французские глаголы из книжонок Клода Оже, купленных в магазине французской книги «Henri Soubre», имевшем перед войной свое представительство — «Hachette» — на улице Князя Михаила, 19; по вечерам, сидя в затемненных комнатах, учили английскую грамматику по красным учебникам Берлица; немецкие падежи проходили в школе по желтому изданию Шмауса, а русские слова старались запомнить ночью, украдкой выуживая из предвоенной эмигрантской прессы, которую в Белграде получали бежавшие из России. Такая учеба была дешевой, хотя и опасной, потому что во время фашистской оккупации запрещалось преподавать и учить английский и русский языки. Свилар и его товарищи брали уроки порой у одних и тех же людей, но скрывали это друг от друга. Так получилось, что годами они не промолвили ни словечка на этих языках, делая вид, что не понимают, и только после войны стало очевидным, словно общий позор, что все их ровесники говорят на английском, русском и французском языках. А когда стремительно начали забывать эти языки, забывали уже открыто, с грустью вспоминая те времена, когда учились тайком. Учили же их у толстых швейцарок, «сербских вдовушек», поздравлявших их с Новым годом оттиском губ на вложенных в конверты открытках. На уроки русского украдкой бегали в дома бывших царских офицеров с Украины; у них были красивые жены, собаки и усы торчком; по стенам, распятые точно летучие мыши, висели огромные — для верховой езды — бурки с оплечьем, чтобы освободить руку, которая прежде держала саблю, а теперь — нет. Иногда эти учителя пели под балалайку, успевая между словами песни опрокинуть рюмку водки, что не портило пение. Но Свилара и его товарищей музыка не привлекала, она мешала им понимать слова, и они возвращались к урокам, которые очаровывали их и без музыки.
— Слова растут у тебя словно волосы, — часто говорил ему учитель русского языка, — твои слова и твои волосы, черные или каштановые, может, тайком, и красные, только рано или поздно побелеют, как наши. Из слов ты можешь сотворить что угодно, но и они из тебя тоже…
Жена русского, утверждавшего так, хранила свои волосы со времени бегства из России в шелковом чулке. После каждой стрижки она завязывала на чулке узелок и так отмеряла время. На календарь больше не глядела и никогда не знала ни числа, ни дня недели.
Придя как-то на урок, Свилар застал ее дома одну. Сербского она совсем не знала. Глядя на Свилара красивыми глазами, она посасывала пуговицу на платье и громко дула в нее.
— Странно, что ты и твои сверстники учите столько языков! — обратилась она к Свилару по-русски. — И на что вам столько шипов во рту? Словно ты осужден считать куски. Наверно, все оттого, что вы слишком одиноки, а это старит память. Ведь память не круг, в лучшем случае круг очень неправильный. С годами память слабеет. Вы же надеетесь, что языки свяжут вас с миром. Но языки не сближают; дважды станете учить их — и дважды понапрасну, ибо забудете их, подобно Адаму. Сближает разврат…
И предложила преподать Свилару урок русского языка.
«Понятно, чей пес на мое имя бежит», — подумал он. Приблизившись к нему вплотную, она подняла на него прекрасные зеленые глаза и молча обвила его шею косами. Завязав их у него на затылке, она затягивала узел до тех пор, пока губы их не соприкоснулись. Прижав губы к его губам, она учила его произносить только одно русское слово. Это был беззвучный контактный способ обучения иностранным языкам. Потом она толкнула его на кровать, обошла кровать и его на ней, и он впервые узнал, как это делается на русском. Было непонятно, но прекрасно. На улице шел снег. И казалось, небо засыпает землю беззвучными белыми словами. Все происходило так, словно она вместе со снегом опускается на него из бесконечной выси, неотвратимо и неотступно, подобно снегу или слову, которым не дано вернуться в небо, в чистоту.
— Вот видишь, — сказала она, вздохнув через волосы, — не нужно знать язык, чтобы понять друг друга. Нужен разврат. Но, заметь, распутничать первый раз восхитительно, потом с каждым днем становится все хуже и хуже, пока ты не сорвешься, будто с высокого дерева, и не сравняешься со всем честным народом…
Улыбка у нее была почти неуловимая, и потому казалось, когда она улыбалась, что обязательно наткнешься на ее нос. «Совсем как поцелуй участников поединка перед тем, как обнажить саблю», — подумал Свилар, когда она поцеловала его. Он на мгновение отпустил весло и позволил ветру вертеть лодкой. Лодка крутилась на воде, а ветер ласково обвивал волосами ее шею. В лодке сидел ее пес, валялась газета. Она изучала гороскоп своего пса, а потом затянулась из трубки Свилара.
— Обрати внимание, — сказала она, — когда во рту ощущаешь горечь, видишь слева красное. — Трубки коснулась прядь волос, золотистый волосок зашипел. Они опустились на дно лодки, тихие толчки воды погружали его все глубже и глубже. «Она ленива, — подумал Свилар, — ей лень даже любить». В лени, казалось ему, и заключался способ ее любви. А она вдруг сказала:
3
Запис — культовое дерево с вырезанным на нем крестом, вокруг которого совершались обрядовые действа во время народных праздников (X—XIX вв.).