— Погодите, погодите уходить! — сказала однажды Юлия, вырывая шляпу из рук Поэта.
— Мне необходимо идти! — отвечал он.
— Забудьте все дела… для меня! — сказала Юлия, бросив на него умоляющий взор.
— Ах, Юлия! — воскликнул Поэт, схватив ее руку. И в полноте чувств он не мог продолжать.
Юлия не отняла руки; он осмелился осыпать ее поцелуями.
— Если б… я мог посвятить вам все минуты моей жизни! — произнес он наконец.
— Это от вас зависит… — произнесла Юлия, вспыхнув; взор ее опал, грудь заволновалась сильно-сильно, и она вдруг побледнела.
— Могу! — воскликнул Поэт.
— Ах! помогите… мне дурно… умираю!.. — едва проговорила Юлия ослабелым, трепещущим голосом.
Поэт в восторге почти не слыхал ее жалобы; он снова хотел осыпать руку Юлии поцелуями.
— Помогите! — повторила она.
— Что с вами? — спросил испуганный Поэт, заметив ее бледность.
— Ах!.. дурно!
— Не пугайтесь, Юлия!.. это волнение, это ничего! — проговорил Поэт, опуская ее похолодевшую руку.
— Нет… я больна!.. попробуйте пульс…
Поэт снова берет руку ее, прислушивается к биению пульса, считает…
— Что?
— Немного неправилен…
— Ах, я больна — скажите, чем я больна? — произносит Юлия жалобным голосом.
Напрасно Поэт уверяет ее, что это произошло от испуга волнения, что она слишком чувствительна, что на нее сильно подействовало чувство. «Нет, вы скрываете от меня болезнь мою», — говорит она и. просит его совета, просит, чтоб он прописал ей что-нибудь успокоительное, просит, чтоб он съездил сам скорее за лекарством. Поэт схватил шляпу, хотел было поцеловать руку; но она повторила: «Скорее!»
— Сейчас! — отвечал он и — исчез счастливцем.
— Как она меня любит! — твердил он дорогой, почти вслух, — как сильна страсть ее! Сердце ее совсем готово было выпрыгнуть! мой поцелуй потряс всю систему нежного ее организма! О, Юлия!..
У Юлии было шесть подруг-приятельниц: княжна Маланья, Мельани, которую αυανατοι μληζονσιν επιμυονιοι δε τε,[108] дочь действительного статского советника Аграфена Ивановна, по-светски Агриппинё; дочь статского советника Зиновия по-светски Зеноби; дочь коллежского советника Пелагея, по-светски Пельажи; дочь надворного советника Надежда, по-светски Надин; и дочь коллежского асессора Варвара, по-светски Барб.
Все оне были страстно влюблены первой любовью.
Мельани была влюблена в Кавалергарда.
Агриппинё — в M-r Пленицына, служащего при военном министерстве.
Зеноби — в M-r Ранетски, чиновника по особенным поручениям.
Пельажи — в Капитана 2-го ранга.
Надин — в M-r Клани, служащего при министерстве иностранных дел.
Барб — в Конноартиллерийского прапорщика.
И все они также были страстно влюблены:
Прапорщик в Мельани.
M-r Клани в Агриппинё.
Капитан в Зеноби.
M-r Ранетски в Пельажи.
M-r Пленицын в Надин.
А Кавалергард в Барб.
Так как сердца каждого и каждой бились втайне, то и они и оне, питаясь надеждой и уверенностию, что истинная, симпатическая любовь без взаимности не существует, были в самом счастливом расположении духа, до тех пор, покуда Думка-невидимка, наскучив сидеть на челе Юлии, не вздумала гостить по очереди и в мыслях подруг ее. Это произвело ужасные недоумения в любящих сердцах.
Но прежде чем мы приступим к описанию того, что наделала беспокойная Думка, и к развязке узла, нам должно сделать, по крайней мере, очерки a la Flaxman[109] всем лицам этого эпизода.
В княжне Мельани было, в самом деле, что-то особенно княжеское, татарского происхождения; к ней очень шла и русская песня «Белолица, круглолица…». Выражение лица ее было не задумчивое, но вечно думающее бог знает что. К ней бы и ферязь[110] пристала, и девичья коронка новогородская; да она была чересчур надута; румяна, как полный месяц, но, как луна, холодна. Когда Думка-невидимка садилась на ее чело, тогда княжна начинала много думать о себе. В шестнадцать лет она логически умела уже ценить себя и других; по правилу, что «умеренность лучше всего», она находила, что в ней и у ней всего в меру: и красоты, и достоинств, и ума, и приданого.
Встречая девушку лучше себя, она говорила: какая приторная красота! Быть умнее значило на ее языке умничать; быть богаче значило быть мешком золота; быть милее значило быть кокеткой; всем нравиться значило быть искательной; словом, она презирала всякое излишество. Недостатки были еще презрительнее в ее глазах; девушкам без состояния подле нее совершенно не было места: она без пощады осматривала на них все, начиная от гребенки до башмака, и смущала их самолюбие своими безжалостными восклицаниями: «Ах, как хороши серьги, точно как бриллиантовые! как хорош полумеринос,[111] можно принять за терно!» — Девушка скромная казалась ей деревом, а не знающая французских разговоров — просто ничем.
Что же касается до наружности, то она была лучше издали, нежели вблизи: она была белокура, ее глаза в pendant[112] золотым бальзаковским были платинового цвета, ее нижняя губка была маленькая невежа: переняла где-то старую польскую ужимку выставляться вперед для оказания к кому-нибудь и к чему-нибудь презрения.
Такова была Мельани.
Агриппинё была девушка совсем другого рода: она была девушка с большими агатовыми глазами, с такими глазами! казалось, что она вся была создана для того только, чтоб носить глаза свои. Над этими глазами были бархатные брови, которые срослись, как два Сиамских близнеца. Это доброе существо почти всегда было не в духе, всегда в задумчивости, на каждом шагу случалось с ней какое-нибудь крошечное несчастие, которое, однако же, как миазм, заражало весь ее организм каким-то расслаблением. Обдумывает ли она свой бальный наряд, чтоб все подивились ему: придет — никто не удивляется! ей же шепчут: «Посмотри, как мило наряжена М», а N столько же думает о наряде и заботится, пристало к ней или нет то, что на нее наденут, сколько думала об этом какая-нибудь Индейская пальмовая Бгавана.[113] Не обидно ли это? не несчастие ли это, убивающее дух? Агриппинё желает быть везде образцом вкуса и вдруг слышит от безвкусных какие-нибудь аханья, вроде: «Ах, милая, зачем ты приколола райскую птичку? она нейдет к этой прическе!» Не довольно ли этих слов, чтоб расстроить душу на весь вечер, на всю ночь, на все пространство времени от одного бала до другого? А сколько других несчастий, заставляющих задумываться? Все ангажированы, только она одна сидит как лишняя, как забытая; на первые две кадрили не подняли ее с места — пойдет ли она на третью? — никогда, ни за что! У ней уже болит голова, она отвечает всем кавалерам сухо: «Я не танцую!» — и целый вечер задумчива, невнимательна ко всем вопросам.
Зиновия была бы прекрасная девушка, очень милая, простодушная, но также задумывалась. Причиной ее дум были сны; она совершенно верила снам; от сна зависел ее день, расположение духа, ум, свойство и даже сердце. Если б, например, сердце ее вздумало полюбить кого-нибудь достойнейшего из достойнейших и полного любви взаимной, но во сне увидела бы она что-нибудь вроде баллады «Людмила» — кончено! она бы стала бояться его как выходца с берегов Наровы.[114]
Пельажи также была бы не последним цветком в букете любви, если б не боялась глаза. Почти всякий день она пила воду с уголька. Изъявления удовольствия и радости были в ней всегда принужденны, без улыбки приятной и без участия, потому что она боялась чувствовать радость, чтоб не сглазить исполняющегося желания.
108
Если боги (тебя) хвалят, смертные тоже (гр.)
109
…очерки a la Flaxman — зарисовки в манере английского скульптора и рисовальщика Дж. Флаксмана (1755–1826), автора серии контурных рисунков к «Илиаде» и «Одиссее» Гомера.
110
Ферязь — старинная русская женская и мужская одежда из бархата, атласа и т. п.; тип длинного кафтана без воротника, с узкими рукавами или без них.
111
Полумеринос — ср. меринос: ткань из длинной белой овечьей шерсти.
112
в соответствии (фр.)
113
Бгавана — устаревшее название бенгальских пальмовых обезьян.
114
«Людмила» — баллада В. А. Жуковского (1808); выходец с берегов Наровы — являющийся героине баллады, Людмиле, мертвый жених.