Надин также могла бы быть украшением своего пола, но она была испорчена: с ней часто делались дурноты — ужасные дурноты; а никто не мог постигнуть причины. Советовались с докторами; доктора пробовали лечить и тем, и сем, прописывали микстуры в жидком виде, в склянках, в порошках и в пилюлях, пользовали без всякой пользы от спазмов грудных и желудочных и даже от размножения посторонних тел — ничего! Дурнота и дурнота в неопределенное время, без всяких периодов, до обеда, после обеда, поутру, ввечеру, дома и повсюду; только всегда днем, во время сна никогда: сон ее был тих и спокоен, аппетит хорош, пульс правилен, никаких местных болей нет.
«Что это значит? — говорил консилиум, — это какая-нибудь болезнь, неизвестная медицине, болезнь, существующая только в России?» После долгих соображений решили, однако же, что, вероятно, поражен чем-нибудь какой-нибудь нерв, который, приходя в сотрясение, сотрясает cerebrum.[115] Нужно было испытать, которое из пяти чувств сотрясает этот нерв? Вкус и осязание явно не вредят ему; зрение также не производит припадка: перед глазами Надины проводили все семь цветов порознь и в смешении; испытывали и обоняние: ставили на ночь в комнату ее разные растения, раздражающие нервы, — они не вредили. Наконец, стали испытывать слух; сперва музыкой инструментальной: перебрали все дуры и моли[116] — ничего; потом вокальной музыкой: пропели чувствительный французский романс, итальянскую бравурную арию, горловую песню тирольскую — все ничего.
— Et bien un air russe![117]— и попросили одного молодого человека запеть русскую арию; он запел трубным гласом:
— Шш! Шш! — раздалось по зале. Певец умолк.
— Что такое?
Надине дурно, Надина почти без памяти на руках матери.
— Sufficit! Manifestum est![118] — сказал один из докторов, — теперь понятно, в чем дело: чувствительный и нежный слух ее не переносит русских звуков — и не удивительно: во мне самом некоторые звуки производят сотрясение. Должно полагать, что ухо ее поражается буквами stctcha, tstse и ouoi.[119]
— Скажите, пожалоста, — продолжал он, обращаясь к матери Надины, — не имеет ли дочь ваша отвращения от русского языка?
— Ах, она его терпеть не может и сама никогда не говорит, — отвечала родительница.
— Гм! — сказали доктора в одно слово, — это болезнь национальная! — и, заговорив по-латыни, они пожали плечами.
— Одно средство — отправить за границу.
— О, нет! — сказал про себя один медик, — что производит болезнь, тем надо и лечить: чтоб укрепить и приучить ее нервы к еры и ща, надо выдать ее замуж за какого-нибудь ерыгу и кормить щами.
Такова была Надина.
Что же касается до Барб, то она была существом совершенно идеальным, сладостным, мечтательным и нежно ахающим. Беленькая собой и в беленьком платьице, она была похожа на зайку на задних лапках.
Теперь приступим к описанию шести наших кавалеров.
Кавалергард был из числа тех, к счастию или несчастию, многих людей, которым на роду написано заботиться только о приобретении почестей в свете — и более ни о чем; из числа тех людей, которые составляют ветви укоренившихся дерев, растущих на широком просторе, и мало думают о непогодах жизни, о благотворном дожде и росе, не боятся засухи и гордо раскидывают тень свою по пространству, на котором часто вянут отпрыски плодоносных дерев, посреди недоброго зелья.
Кавалергард получает, кроме жалованья, свои тысячи, живет посреди блеска величия, золота, бриллиантов и бальных огней, ни о чем не думает, кроме парада, ничего не считает, кроме визитов, ничего не читает, кроме нот новой кадрили, ничего не говорит, кроме комплиментов, ничего не чувствует, кроме позыва на удовлетворение пяти чувств… Он статен и свеж; судя по смоляным усам, он брюнет; но глаза его бледно-серые, волоса, как лен. Все жмет ему руки, все приветливо предупреждает его словом bonjour! Жизнь его так хороша, что иной земнородный не составит себе лучшей идеи о будущем блаженстве.
В доме отца Юлии увидела его княжна Мельани и влюбилась.
В доме отца Юлии увидел он в первый раз mademioselle Barbe и — влюбился.
M-r Пленицын, чиновник военного министерства, был молодой человек с вздернутым носом и с огромным вихром. Он был самородное золото; жил жалованьем и наградами из экономических сумм; но где он жил, на какой улице Петербурга, в котором этаже — это было неизвестно; несмотря на это, он был везде, в кругу лучшего общества, и театре расхаживал перед первым рядом кресел, облокачивался во время антрактов на стенку, отделяющую музыкантов, лорнировал ложи, везде встречал коротких знакомых, жал руки, давил ноги, думал мало, говорил много, знал наизусть весь женский туалет и моды, помнил, как и кто из дам была в прошедший раз или в прошлый бал наряжена; понимал, что кому к лицу, и слыл умником и любезником в залах.
Несколько раз польстил он Агриппинё замечанием, что она одета с необыкновенным вкусом и лучше всех, и — Агриппинё полюбила его как человека единственного, который умел ее оценить.
Но ему понравилась Надин; он заметил, что, когда с ней ни заговорит (он говорил очень часто по-русски с благим намерением ввести русский язык в общественное употребление посреди салонов), всегда делалось ей дурно. Однажды, танцуя с ней, он хотел в вихре вальса сказать какой-то комплимент, и, едва произнес: «Как ща… ща… ща…стлив я…», — Надин крепко сжала ему руку и потом почти без чувств припала к спинке стула; грудь ее взволновалась. Это он видел и подумал, едва переводя дух от восторга: «Она меня любит!»
Сверх того, Надина была сродни всем главным лицам на том пути, по которому он шел за чинами и состоянием.
Любимец Зеноби был attaché при каком-то генерале; юноша татарского происхождения, римской физиогномии, английского нрава, немецкого ума, французского вкуса, китайской учтивости, мерности и правильности.
Он увидел Пельажи и — влюбился. Ему очень нравилась ее сурьезность: «Это явный признак ума», — думал он, не сомневаясь в красоте душевных ее свойств; девушка, исполненная ума, и не умничает, мало говорит, а больше слушает — чего же вернее? Кроме маленькой ее головки и ножки-крошки, ему нравилось в ней это равнодушие ко всему и всем, этот безрадостный взор и уста без улыбки. «Она не расточает, — мыслил он, — чувств сердца своего напрасно; она бережет их вполне для любви: как крепко, как сильно полюбит она! и первая улыбка, первый радостный взор ее достанутся счастливцу! О, Пельажи!»
Он любил Пельажи, а Зеноби его любила. Какое странное противоречие симпатий! странное и, может быть, необходимое для разнообразия общественных отношений. Зеноби полюбила в нем Иосифа — толкователя снов.[120] Attaché был ходячим сонником в кругу знакомых; он ужасно любил все толковать; разумеется, что эта страсть привела его к толкованию снов. Очень часто к нему обращались с вопросами вроде:
— Скажите, что значит видеть себя в лесу?
— Это значит, что вас будет окружать лесть, — отвечал он.
115
мозг (лат.)
116
Дуры и моли — дур — мажорный строй, лад; моль — минорный строй.
117
Пожалуйста, русскую арию! (фр.)
118
Довольно! Достаточно (лат.)
119
«ща», «цэ» и «ы».
120
Иосиф-толкователь снов — персонаж Библии: сын Иакова, попавший в темницу и толковавший сны виночерпию, хлебодару, а затем фараону.