Сквозь медленно кружащуюся паутину бреда Костя увидел лежавшего рядом бледного, с оскаленными желтыми зубами Чи-Фу, услышал привычно-знакомые звуки кайлы и тишину мертвой шахты.
И мгновенно вспомнилось, что с ним. Он с трудом открыл крепко сжатый рот, хотел крикнуть, но лишь слабо, глухо простонал. И понял: болен.
Он повернул голову к свету: рядом, недвижимый, лежал Чи-Фу; в углу беспомощная фигура Гошки.
И от этого Косте стало особенно тревожно.
Он отвернулся. Уголок, в котором они лежали, был огорожен замкнутым венцом кострового крепления. Около горящей свечи, в мерзлом срезе обрушившегося потолка, чернела вновь пробитая просечка.
Из этой просечки, пятясь, с трудом вылез Данила.
Костя смотрел на него, едва узнавая: буйный чуб Данилы свисал к глазам свалявшимися грязными клочьями; ввалившиеся глаза сухо тлели; щеки впали и заросли густой щетиной бороды.
— Стучали... Стучали... Стук... Люди.
Костя повернул голову к Данилиной просечке и стал напряженно слушать. Он услышал приглушенные толчки своего сердца, слабое, болезненно-стонущее дыхание Чи-Фу, изнеможенное, хрипящее — Данилы, но стука не было. А Данила говорил:
— Мы сюда пришли не для золота... Для людей пришли. И люди идут к нам. Идут, — шептал Данила. — Идут!
Он подтащил глубоко продавленную, как чаша, лопату с кусками леденистого ила и положил на них Костину руку.
— Вода, — сказал он и, едва передвигая подкашивающиеся, слабые ноги, ушел к своей просечке; у входа в нее, сгибаясь, чтобы пройти, он упал со стоном и полез в дыру ползком.
Свеча давно погасла.
Дрожащими руками Данила нащупал тяжелую затупленную кайлу и опять стал бить невидимую мерзлую, мертвенно-немую землю... Глухие удары кайлы слышали Костя и Чи-Фу, они смутно доходили и до сознания Гошки, и эти звуки, такие обычные, обладали могучей силой: они ограждали засыпанных людей от безумия, которое овладело бы ими в могильной тишине.
11
На косе стрелки приисковой пади и устья Левого Чингарока, около Гураньих Солонцов, в глухом ложке, расположился, притаившись, старый китайский поселок. Возник он еще в старое, недоброй памяти время, при первом арендаторе прииска Луке Кузьмиче Парыгине. Этот охотник на беглых каторжан получал по пятьдесят рублей с политической и двадцать пять с уголовной головы; китайцев-золотничников Лука стрелял с сопок и обворовывал. С этой-то охоты он и начал новое дело. Став арендатором прииска, Парыгин обнаружил в себе недюжинные способности хозяина и администратора. За многие годы хозяйствования Парыгин не пробил на прииске ни одной ямы, не вскрыл ни одного разреза, не привез ни одного фунта товаров, и, кроме золотоприемной и кассы да смотрителей себе под стать, не имел больше ничего и никого. Он только «пускал». И в этом именно и было все искусство его предпринимательства. Он пускал на свой прииск старателей и безвозмездно отводил им участки при единственном условии — сдачи всего золота в парыгинскую кассу. Эта касса всегда аккуратно выплачивала золотничникам-старателям по два тридцать за золотник, а сама получала в царском казначействе по четыре рубля восемьдесят. Он пускал на прииск купцов красного товара и мясников, прасолов и бакалейщиков и со всех брал деньги, а они что-то везли, чем-то торговали, но до этого Парыгину дела уже не было. Веселые людишки с разрешения Парыгина открыли ресторан «Золотой рог» и веселый дом с дюжиной разноплеменных девиц, и опять Луке Кузьмичу сыпались допускные денежки. Он пускал в свой прииск беглых беспаспортников, облагал их данью в золоте, а получив дань, предавал бегляков начальству. Старатели и золотничники десятками гибли на работе, слепли от старательской глазоедки — угарного газа шахтных пожогов, мерли с голода, от цинги и дизентерии, дичали и, с мертвой тоски, опиваясь нечистым спиртом, убивали друг друга в безрассудной поножовщине. В это-то время Парыгин на особом условии пустил беглого хунхуза открыть около Гураньих Солонцов китайскую «бабью фанзу». Но на самом деле в этой «бабьей фанзе» была лишь жена хозяина-хунхуза, старая грязная женщина. В фанзе по целым ночам курили опиум, играли в китайские карты, ели пампушки и тугие, по кулаку величиной, позы с солониной и капустой. Золотничники-китайцы, по многу лет собиравшие золотой песок, чтобы, возвратившись на родину, стать маленькими джентри, часто, войдя в «бабью фанзу», на этом и кончали свое убогое существование: из фанзы их выносили в мешке с проколотыми животами и перерезанными горлами. Кроме старателей и хунхузов, контрабандистов и торговцев чесучой, в фанзе появлялись иногда люди неведомых профессий, и тогда фанза для обыкновенных посетителей закрывалась и в ней велись секретные разговоры государственного значения.
К этой-то старой фанзе, уже кругом застроенной глинобитными мазанками и землянками, куцыми избушками и русскими домиками старателей, подошли два старика и, остановившись у калитки ограды, многозначительно переглянулись. Один из них, сухой и высокий, с коротенькой трубкой во рту, сказал:
— Здеся... Хунхуза... Золота шибко много. Опий много. Отбирай. Казна отдавай. План выполняй!
— Ты, Ли Чан-чу, не ходи, — отстранил его Афанас Педорин.
Ли Чан-чу удивленно взглянул на него.
— Убьют тебя. Рано ли, поздно ли разыщут и зарежут. Они, сволочи, такие. Уходи отсюда, я один...
— Тебя тоже убьют...
— Меня не убьют, я русский.
— Эта хунхуза — шибко хитрый люди, — уговаривал Педорина Ли Чан-чу.
— Ну, ты уходи все-таки, — резко, сердито сказал Педорин, — не торчи тут!
Педорин вошел в фанзу. Закрыв на засов дверь, он задернул занавеску на единственном с выбитыми наполовину стеклами окне и, подойдя к настороженно стоявшему у печки сухому и желтому, как лимон, китайцу, зорко наблюдая за ним, стал его бесцеремонно ощупывать. Сразу же за ситцевым поясом китайца Педорин нащупал деревянную рукоятку и вытащил непомерной длины шило.
— Что это? — спросил он.
— Это? Это мала-мала чеботарь-обутка, — старый китаец засмеялся, вытягивая на беззубых деснах тонкие, как бритвой разрезанные, бескровные губы.
— Опиум есть? — спросил Педорин. — Иди, садись вот сюда, на лавку.
— Нету опий, не кури. Давно нету. Раньше был. Теперь наша люди — инвалидка, рою золото не можи; чеботарь-обутка можи. Это соль моя, — старик потянулся за коробкой от папирос, которую разглядывал Педорин. — Давай. Наша люди бедная, кушать буди...
Он взял на столе хлеб и, обмакивая его в грязную, с крошками душного чеснока соль, стал неторопливо есть.
Педорин обыскивал фанзу. Он осмотрел и ощупал каждый сантиметр ее, но ничего не нашел. Начиная уже отчаиваться, он подошел к столу, бросил на него шило и нетерпеливо забарабанил пальцами. Внимание его привлек паз, замазанный потрескавшейся глиной и захватанный грязными руками. Афанас потянулся к нему.
В это время старик-китаец схватил шило и бросился на Педорина. Афанас, сжимаясь в комок, рванулся в сторону.
Острое шило, царапнув бедро Афанаса, мягко воткнулось в доску скамьи и пришпилило к ней Педорина, проколов спецовку, старательский трехметровый ситцевый пояс, шаровары и рубашку. Почерневший Педорин лихорадочно схватил шило, но оно выскользнуло из рук. Старик замахнулся вторично, но Педорин поймал руку китайца и отвел от живота, уколовшись о шило другим бедром.
Китаец бил ногами, головой, кусался. Педорин не мог вырвать у него шило. Тогда свободной правой рукой он сдавил горло старику, и тот, высунув синеющий язык, выронил шило на пол. Афанас поднял китайца в охапку и посадил на лавку.
Педорин дрожащими руками взял шило. Китаец хрипло дышал. Не поднимая со стола головы, он смотрел на Педорина заслезившимися и ненавидящими глазами. Педорин шилом отковырнул из паза глиняную замазку и вытащил из дыры трубку и чулочно-вязальную спицу — принадлежности опиокурения.
— Где опиум? — спросил Педорин.
Старик трясущейся рукой схватил со стола коробку с солью и стал подниматься.