Все дальнейшие годы Михоэлса связывала крепкая дружба и с Капицей и с Вишневским. Как‑то Вишневский пригласил отца поприсутствовать на двух операциях. «Я, Соломон, твою работу видел, а ты мою — нет». Отец мнительный, как большинство актеров, нервничал и смущался, но согласился — взял верх постоянный жгучий интерес ко всему, что талантливо и незнакомо.

Отец мужественно выдержал обе операции до конца.

Работа Вишневского потрясла его — у него на операциях почти не было видно крови, больной под местным наркозом спокойно беседовал с хирургом, Вишневский терпеливо объяснял больному все этапы операции. Отец, прислушиваясь к их тихому разговору, попеременно ощущал себя то хирургом, то больным. Я могу только лишний раз пожалеть, что не вела дневники, и поэтому не могу привести здесь многочисленные папины рассказы то от имени врача, то от лица больного на операционном столе. Впечатлениями об увиденном отец делился и с актерами каждый раз неожиданно и по — новому переосмысливая это событие.

Нам же, вернувшись с операций, он принялся клясться, чуть ли не крестясь, что» У Вишневского‑то пальцы, ей — Богу, видят!»

СКРОМНОСТЬ

Думая о папиной актерской судьбе, об успехе Лира (не только Лира, но именно Лир дал Михоэлсу возможность выйти за узкие рамки советской популярности и он был оценен в мировом масштабе), — я неоднократно возвращаюсь к мысли, что актерское искусство» смертно», и поэтому признание имеет для актера такое огромное значение. У Михоэлса же грандиозный успех Лира, грандиозный даже для такого признанного актера, каким он уже тогда был, вызывал лишь скептическое» чем выше взберешься, тем больнее падать…»

Я отнюдь не хочу сказать, что он не жаждал признания. Признание было необходимо ему как и всякому художнику. Но по — настоящему дорого ему было признание зрителя, те минуты, когда тот, замирая и затаив дыхание впитывал звучащие со сцены слова.

К официальному же признанию он относился с недоверием.

Он знал, что рано или поздно придет расплата за блестящий успех, за огромное признание и популярность, и потому на каждое очередное звание или награду реагировал библейским изречением: «Ни мне меда твоего, ни укуса твоего», или» Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев и барская любовь», — мысль, высказанная Грибоедовым и аналогичная библейской.

Однако, подобное равнодушие к успеху было продиктовано и скромностью. Истинной скромностью большого художника, которая происходит от сознания собственной силы.

Подобно тому, как по — настоящему сильные люди не нуждаются в упрямстве или демагогии, как средствах самоутверждения, так и высокоодаренные люди не нуждаются в похвалах и славословии. Михоэлс в славословии не нуждался. Оно претило ему.

Зато он был бесконечно щедр и бескорыстен в отношении своих коллег. Как глубоко волновало его искусство Улановой, которую он считал совершенством и божеством! Как он не скупился на похвалы! Как умел заразить окружающих своим отношением!

О его удивительном бескорыстии рассказал Н. Чушкин, секретарь антифашистского комитета на вечере, организованном Всероссийским Театральным Обществом в день семидесятипятилетия со дня рождения отца.

Н. Чушкин работал в комитете по Сталинским премиям, где Михоэлс был председателем секции театра и кино (той самой секции, от имени которой был послан отец в последнюю роковую поездку). Вот что рассказал Н. Чушкин.

«И вот однажды случилась такая история. Всему жюри было известно, что имеются две кандидатуры на премию за лучшую актерскую работу: Михоэлс — в спектакле» Король Лир» и Бучма — в спектакле» Украденное счастье». Все были уверены, что премия будет присуждена Михоэлсу.

И вдруг Соломон Михайлович просит слова и, обращаясь к жюри, заявляет: «Позвольте мне рассказать о работе Бучмы в этом спектакле. Никто из вас Бучму в этой роли не видел, а я видел. Я был потрясен этой работой!»

И Соломон Михайлович начинает рассказ о спектакле, увлекается сам, увлекает всех не только рассказом, но и» показом» отдельных наиболее сильных сцен, и увлекает настолько, что жюри, совершенно забыв о кандидатуре самого Михоэлса, присуждает премию Бучме!

Члены жюри даже как‑то не сразу могли опомниться.

Когда после заседания мы с ним вышли, Михоэлс сказал мне, улыбаясь: «Знаете, мне неоднократно говорили о моих ораторских способностях. Сегодня мне, кажется, удалось это доказать».

Я привела это выступление Чушкина по стенограмме. Сами мы об этом эпизоде ничего не знали. Папа не увидел в нем ничего специально интересного. А тот факт, что он не получил Сталинской премии, не мог его огорчить. Скорее наоборот. «Ни мне меда твоего, ни укуса твоего».

А уж как он избегал поклонников, до которых так падки актеры!

Была у них с Зускиным игра в» подкидного поклонника», как мы это называли. В нее играли, главным образом, в поездках — во всех городах, куда театр приезжал на гастроли, у Михоэлса и Зускина были поклонники — фанатики. Некоторые из них специально освобождались от работы, чтобы на вокзале с цветами приветствовать актеров Госета. Другие, побыстрее освободившись от каждодневных забот, спешили в гостиницу, где остановились Михоэлс и Зускин.

Они объявляли о своем появлении громким требовательным стуком в дверь. Нередко вслед за стуком в дверях появлялся сияющий Зускин и с невинной радостной улыбкой весело сообщал: «Ну вот вам, наконец, и ваш Михоэлс! А я пошел! У меня репетиция!»

Мгновение… и Зуса исчезал, оставляя счастливого гостя в папином номере.

Заказывается кофе и начинается разговор о» высоком» — об искусстве, о жизни, о литературе… Через некоторое время, воспользовавшись короткой паузой, отец с сожалением, вздыхая, прерывает» интересный» разговор: «Ничего не поделаешь, мне надо забежать в театр, посмотреть, что там делается».

Пройдя с гостем по длинному гостиничному коридору, он останавливается возле одной из дверей и, постучав, произносит задушевным голосом: «Зуска, передаю тебе нашего друга. Кстати, я освобождаю тебя сегодня от всех репетиций, имей это, пожалуйста, в виду» — и, захлопнув дверь, говорит мстительно: «Ну, теперь пускай он повозится!». Это один из примеров игры в» подкидного поклонника».

Но и в Москве было не легче. Идем мы бывало по Тверскому бульвару в театр. Моросит теплый осенний дождь, тусклые фонари отражаются в мокром асфальте. Московский октябрьский вечер. Внезапно папа замечает на себе чей‑то пристальный взгляд. Он глубоко натягивает на лоб неизменную кепку и деловито произносит: «Если этот тип подойдет, мы сделаем вид, что не понимаем по — русски». А тип уже надвигается: «Простите, вы — Михоэлс?»«Михоэлс идет сзади», — вежливо приподняв кепку, указывает папа на следующего за нами Зускина.

Зуса с готовностью подхватывает игру и прощается с энтузиастом — поклонником, уверенным что он побеседовал с самим Михоэлсом, лишь у дверей театра.

Поклонники, томимые жаждой общения с деятелями искусства, одолевали Михоэлса всюду — и в Москве и на гастролях. Один из случаев с» подкидным поклонником» описывает Ася:«… Мы были приглашены на свадьбу дочки одной из актрис театра. Пришли мы поздно, огромный стол был уже в полном праздничном параде, гости уже приступили к еде… Как только мы сели, Михоэлс сразу оценил обстановку. Не было сомнений: около вдруг оживившегося Зускина сидел какой‑то родственник, приехавший откуда‑то на свадьбу и, как пиявка, впившийся в Вениамина Львовича.

Михоэлс очень быстро поздравил молодоженов, поздравил родителей, поздравил гостей и, наспех закусывая, проговорил очень тихо, внимательно посматривая в сторону встающего Зускина:

— Он уже идет! Асика! Я смоюсь, хотя бы в переднюю; ты только не сразу уходи, а потом — будь так добра — подавай сигналы.

По правде говоря, я не сразу поняла, что значит — не сразу уходить, еще меньше — какие сигналы и где я должна подавать.

Но в толпе гостей Михоэлс уже исчез — как сквозь землю провалился; советоваться было не с кем, а Зускин, с его одержимым поклонником явно двигался в нашу сторону.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: