Этих отношений Любовь Ивановна понять не могла. Чего Ангелина боится? Почему упрямится? Столько лет они вместе, и все знают, что они вместе, — и в то же время врозь… Мужа Ангелина не вернет, на его память Жигунов не покушается, а жизнь есть жизнь… Ладно, хватит думать об этом.
— Я уезжаю дней на десять, — сказала Любовь Ивановна. — Ты заходи ко мне хотя бы через день, цветы поливать.
— Куда это тебя несет? — спросила Ангелина и, не дожидаясь ответа, открыла дверцу стеклянного шкафчика. — Я тебе дам на дорогу кое-чего, и не спорь, пожалуйста. А то придется в чужом городе по аптекам бегать. У тебя вон давление было сто шестьдесят на сто.
Все это говорилось резко и недовольно, будто Ангелина сердилась, что Любовь Ивановна уезжает и ей придется ходить поливать цветы, и что надо сейчас давать лекарств на дорогу. Но так было всегда: Ангелина не умела держаться иначе, и Любовь Ивановна, привыкнув, уже не замечала этого тона и этой манеры, — она только мельком отметила, что Ангелина помнит, какое давление было у меня месяц назад, и в этом вся она, Ангелина! Сейчас она чмокнет меня и прикажет: «Как приедешь, дай телеграмму. И перед отъездом тоже». И когда я приеду, дома будет чисто, пыль вытерта и ужин на столе.
В Придольске шел мелкий, холодный осенний дождь.
Еще в поезде, проснувшись утром, Любовь Ивановна выглянула в окно и не увидела ничего: окно было завешено косо бегущими струйками воды. На остановках Любовь Ивановна выходила в тамбур. Маленькие станции казались похожими одна на другую, и она не сразу поняла, что сходство это из-за дождя, который словно бы окрасил все вокруг в одинаково серый, унылый цвет и разогнал людей. На станциях было безлюдно. «В прошлом месяце, — вздохнула проводница, — чего только не приносили к вагонам! Помидоры были во, как арбуз, огурцы же вообще шли задарма, рубль ведро». А теперь вот никого, все попрятались от дождя, и только верблюды стоят, мокнут на привязи, тоже унылые, с темной от воды, слипшейся на боках шерстью.
Город, где она никогда прежде не была, тоже показался ей серым и безликим — те же знакомые по другим городам дома-коробки, чахлые, уже облетевшие деревья, — здесь не за что было зацепиться глазу. И гостиничный номер, маленький, узкий, как щель, единственным окном выходящий во двор, тоже не обрадовал ее. Впрочем, при чем здесь радость? — надо звонить на завод, договориться о встрече с глазным инженером и постараться управиться поскорее. Но в номере телефона не было, пришлось идти к дежурной по этажу и звонить от нее.
— Почему вы не сообщили о своем приезде? — даже не поздоровавшись, спросил Маскатов. — Как устроились? Я пришлю за вами машину.
Это ее тронуло.
Через час Любовь Ивановна уже сидела в кабинете главного инженера, пытаясь вспомнить его, представить студентом того же самого Института стали, в котором училась сама, — и не могла. Просто Маскатов поступил в институт в пятьдесят третьем, когда она была уже дипломницей.
— Для нас, желторотых, вы были полубогами, — пошутил он и сразу перешел на серьезный тон. — Очень хорошо, что у вас что-то начинает заворачиваться. Если б вы видели, что там было…
— Где? — спросила Любовь Ивановна, не поняв, о чем говорит Маскатов.
— На трассе, — ответил он. — Вы что же, ничего не слышали?
— О чем? — снова спросила она. Маскатов поглядел на нее не то удивленно, не то недоверчиво: действительно, ничего не знает? Тогда почему же она здесь? — так поняла Любовь Ивановна его взгляд. Нагнувшись, Маскатов достал из ящика стола папку, а из нее — пачку фотографий и, развернув их веером, как карты, начал смотреть сам. Лицо у него сразу стало хмурым, кончики тонких губ опустились. Словно нехотя он протянул фотографии Любови Ивановне.
…Черные разливы нефти, откуда торчат кусты и низкие деревца, — кусты и деревца, будто растущие из нефти, а на самом деле уже обреченные на гибель. Труба с зияющей, изломанной трещиной, и на всех остальных снимках то же самое: труба с трещиной, одна бесконечная труба с бесконечной трещиной… Маскатов молчал, пока Любовь Ивановна разглядывала фотографии.
— Когда это случилось?
— Летом. Я ездил туда с комиссией, — страшновато… Трещина — полтора километра. Представляете? Рванула по трубе со скоростью звука… Хорошо, что рядом никаких сел — тундра, болота, — иначе беды не обобраться… Подлететь на вертолете нельзя, мало ли какая-нибудь искра… Шли по топям. Мошкара висит — тучи, а за два километра от трубы ни одного комарика, все пропахло нефтью… Когда я увидел это, у меня под шапкой волосы зашевелились. Вы что ж, действительно ничего не знали? Говорят, даже Би-би-си или «Голос Америки» передавали что-то. Со своими комментариями, разумеется.
Любовь Ивановна качнула головой: нет, она ничего не знала, ничего не слышала. И снова, и снова разглядывала фотографии…
…Несколько человек стоят над трубой, опустив головы, как над покойником. Увидеть такое — не только волосы зашевелятся! Но все-таки сначала она представила себе, что же испытали эти люди, в том числе и Маскатов, и только потом — размеры аварии. Очевидно, нефти вылилось не так уж и много, ее подачу в трубопровод успели перекрыть, есть же там у них аварийная служба… Пропал долгий людской труд. Она не знала, сколько сил и времени понадобилось, чтобы проложить через северные топи эти полтора километра, но догадывалась, что много и что теперь куда тяжелее будет восстановить трубопровод, чем проложить новый. Вон, на снимке ясно видно, как стоят люди — по щиколотку в нефти. На глянцевой бумаге нефть отливала жирно и зловеще…
Она подумала: знал ли об этом Туфлин? А если знал, почему ничего не сказал? И если эта новая работа с трубными сталями возникла вот так, вдруг, скорее всего по нашему немудреному принципу — «пока гром не грянет — мужик не перекрестится», почему Туфлин передал ее ей, старшему инженеру, и не ввел в группу ни одного научного сотрудника? Ухарский — молод, неусидчив, работа в отделе его тяготит, он сам говорил об этом. Мечтает работать в отделе чистых веществ и ждет не дождется, когда там освободится должность.
Любовь Ивановна положила фотографии на стол и достала из сумочки записку Туфлина. Все повторилось: только теперь, пока Маскатов читал, молчала она, стараясь определить по лицу главного инженера, о чем он сейчас думает.
— Работой будет руководить Туфлин? — спросил он, не поднимая от бумаги глаз.
— Поскольку он завлаб — да.
— Я производственник, Любовь Ивановна, и плохо представляю себе организацию работы в научно-исследовательском институте. Сколько времени у вас может уйти на эту тему? Год, два, три? Мне-то казалось, что сейчас на нее должны навалиться сплошь доктора и кандидаты — извините, не в обиду вам сказано. Я не прав?
— В вас говорит нетерпение… и еще э т о, — кивнула она на фотографии, которые Маскатов так и не убрал со своего стола. — Игорь Борисович — серьезный ученый, а, насколько я знаю, курировать нас будет академик Плассен.
Это она сказала для того, чтобы хоть немного успокоить Маскатова. Тот был по-прежнему хмур, сидел, тяжело упираясь локтями в стол и крутя карандаш короткими, сильными пальцами.
— Ну, хорошо, — сказал он наконец, будто решив что-то для самого себя. — Сейчас я передам вас заместителю начальника ЦЗЛ, походите по заводу, поглядите, чем мы богаты, а чем бедны. И не обижайтесь, если вас будут не очень хорошо понимать. Для наших людей наука — штука загадочная. Как говорится, то ли дождик, то ли снег, то ли будет, то ли нет. Им не докажешь, что в науке даже отсутствие результата — тоже результат. У нас привыкли все щупать руками и не принимается ничего, что не работает на план. Это вы еще почувствуете. Заранее говорю, чтоб не оробели.
— Я не робкая, — улыбнулась Любовь Ивановна. — И на заводах тоже поработала.
— Тем лучше, — кивнул Маскатов. Он сказал в микрофон секретарше, чтобы та проводила гостью в ЦЗЛ, и уже куда-то спешил, и снял трубку с коммутатора — кому-то звонить, и чем-то неуловимо напоминал сейчас Туфлина. Когда Любовь Ивановна подошла к двери, Маскатов, словно только что вспомнив, сказал ей вслед: — А ужинать прошу ко мне домой, по закону студенческого братства. Сосиски, запеченные в тесте, помните?