Тогда я пошел пешком по лежащей передо мной пустынной равнине, то увязая в трясине, то продираясь сквозь тернии. Кровь из моего уха еще сочилась, мне было зябко: промокшая одежда липла к телу и холодила, а из окружавшей темноты смотрели на меня, как мне казалось, блестящие глаза хищников.

Наконец я набрел на огороженное камнями пространство; у чернеющего кустарника громоздились желтые гробы, в которых разлагались останки умерших. В изнеможении я опустился на один из них, однако исходившее от него зловоние тут же подняло меня. Вставая, я бессознательно оперся о его доски и почувствовал сочившуюся из него жижу… Хотел бежать, но ноги не слушались, дрожали; потом все, что было вокруг; скалы, деревья, высокие травы и даже горизонт, — закружилось с невероятной быстротой. В глазах моих замелькали искры кровавого цвета, и я почувствовал, что падаю, падаю, подобно перышку, с огромных высот…

Когда же я пришел в себя, то увидел, что лежу на каменной скамье во дворе большого похожего на монастырь здания, а вокруг такая тишина, что звенит в ушах. Два брата миссионера с осторожностью промывали мое ухо. Пахло свежестью, слышалось поскрипывание колодезной цепи, колокол звал к мессе. Я поднял глаза вверх и увидел высившийся белый фасад с зарешеченными окнами и устремленным в небо крестом — то был католический монастырь, кусочек вновь обретенной мною родины, давшей мне приют и облегчение. Две крупные слезы скатились из-под моих век.

VII

Оказалось, что утром меня в беспамятстве, нашли на дороге два брата миссионера, шедшие в Тяньхо. И, как заметил один из них, брат Лорио, «как раз вовремя», так как к моему недвижно лежащему телу уже слеталось мрачное, жадное воронье, беря меня в кольцо и надеясь на поживу…

Братья тут же перенесли меня на носилках в стены монастыря, и велика была радость всей братии, когда они узнали, что я — христианин и подданный христианнейших королей. Монастырь же этот был центром маленького католического городка, дома которого ютились у его стен, точно поселок черни у подножья феодального замка. Возник он здесь во времена появления первых миссионеров, пришедших из Маньчжурии. Ведь мы были на самой границе Китая, по ту сторону которой — Монголия, земля трав: огромное темно-зеленое поле, бескрайние луга, пестрящие дикорастущими цветами.

Отсюда начинались широкие кочевья, и из окна своей комнаты я мог видеть темные круги юрт, крытых войлоком и бараньими шкурами, а иногда и быть свидетелем, как, покидая свое стойбище, племя длинными караванами, погоняя стада, уходило на запад…

Настоятелем монастыря был преподобный отец Джулио. Длительное пребывание среди желтой расы не могло не сказаться на его внешнем виде — он походил на китайца; ведь когда я встречал его на территории монастыря в фиолетовом одеянии, с длинной косицей, вызывавшей почтение бородой и большим веером, которым он обмахивался, мне он казался мудрым ученым мандарином, раздумывающим в тиши храма над неясными местами священной книги Чжоу. Это был святой человек, однако исходивший от него чесночный дух, без сомнения, был способен отогнать самые страждущие и нуждающиеся в утешении души.

Я всегда буду помнить дни, проведенные в том монастыре! Моя побеленная комната с висящим на стене черным распятьем очень походила на келью. Просыпался я с колокольным звоном, зовущим к мессе, и шел слушать ее из уважения к старым миссионерам. Как же трогательно было там, в этих монгольских землях, столь далеких от католической родины, видеть крест на одеяния склонившегося перед алтарем священника и слушать в прохладной тиши церкви «Dominus vobiscum» и «Cum spiritu tuo…»[16].

Во второй половине дня я шел в школу при монастыре, чтобы посмотреть, как маленькие китайцы склоняют hora, horae… [17]

А прохаживаясь после трапезы по монастырской галерее, слушал рассказы о миссионерах, живущих в далеких странах, об апостольских странствиях в страну трав, о пребывании в тюрьмах, долгих переходах и многочисленных опасностях — словом, обо всем, что достойно быть описанным в героической хронике святой веры…

О себе же, о своих фантастических приключениях я в монастыре даже не обмолвился, вел себя, как обычно ведут любознательные туристы, все заносящие в свои записные книжки, и ждал, предаваясь благостному спокойствию монастырской жизни, когда зарубцуется мое рваное ухо…

Решимость как можно скорее покинуть Китай — эту варварскую и ненавистную мне теперь империю — меня не оставляла.

Ведь стоило мне вспомнить, что сюда, в Китай, я приехал с Крайнего Запада и с одним-единственным намерением — отдать свои миллионы одной из китайских провинций и что, ступив на землю этой провинции, я был ограблен, избит каменьями и чудом спасся от смертоносных стрел, мною тут же овладевала глухая злоба, и я часами мерил из конца в конец свою комнату, обдумывая план мести этой Срединной империи.

Проще всего было бы уехать и увезти все свои миллионы. Теперь мой план искусственного воссоздания фигуры Ти Шинфу на благо Китая мне казался нелепой фантазией и глупостью. Ведь я и в самом деле не знал ни китайского языка, ни обычаев, ни обрядов, ни законов, ни ученых этой страны, а потому вполне понятно, что привлек к своим богатствам внимание этого народа, который уже сорок четыре столетия пиратствует на море и грабит на суше.

К тому же Ти Шинфу с его бумажным змеем больше не преследовал меня. Как видно, дух его улетел к праотцам на китайские небеса, и то, что он не появлялся, в значительной степени облегчало мои душевные муки, естественно, ослабив желание искупить свою вину…

Старого ученого, без сомнения, утомляли путешествия из несказанно блаженных для него мест в места столь отдаленные, как мой дом, где он и отдыхал на моей мебели. А увидев мои старания и уверовав в мое желание быть полезным его роду, его провинции, его расе, удовлетворился и с удобствами устроился на вечный покой. Я больше никогда не увижу его желтого брюха!..

И тут мне так захотелось оказаться у себя на Лорето или на одном из бульваров, где теперь в полной безопасности и свободно я смогу вкушать радости, доставляемые мне моим золотом, и собирать мед с цветов цивилизации…

Но а как же вдова Ти Шинфу, как же изнеженные дамы его потомства и маленькие внуки? Неужели, холодных и голодных, я их брошу на грязных улицах Тяньхо? Нет. Ведь они-то не повинны в том, что чернь забросала меня камнями. И я — христианин, нашедший убежище в христианском монастыре, где у моей кровати на тумбочке лежит Евангелие, а все, кто меня здесь окружают, — воплощенное милосердие, нет, я не мог уехать из империи, не возместив нанесенного им убытка и не вернув достойного их комфорта, о котором пишет автор-классик в «Книге о сыновней почтительности»…

Вот тогда-то я и написал Камилову. Рассказал ему о своем бегстве от града камней, которые бросала в меня китайская чернь, об оказанном мне миссионерами христианском гостеприимстве и о горячем желании покинуть Срединную империю. Я попросил его переправить вдове Ти Шинфу мои миллионы, оставленные в торговом доме Цзинь Фо, что находится на улице Шакуа, рядом с триумфальной аркой Тона и храмом богини Гуаньинь.

Написанное мною письмо, которое я запечатал монастырской печатью с изображением креста, поднимающегося из охваченного пламенем сердца, взял с собой в Пекин веселый брат Лорио, который ехал туда по миссионерским делам.

Шли дни за днями. На северных склонах Маньчжурских гор забелели первые снега… Я был занят охотой на газелей в стране трав… То были часы особой бодрости духа, как правило, утренние часы, когда я в сопровождении монголов-охотников, сотрясавших копьями заросли, с криком и долго дрожащим в воздухе улюлюканьем устремлялся в галоп по безбрежным просторам дикой равнины. Иногда из зарослей показывалась изящная, стройная газель и, прижав уши, тут же с быстротой ветра уносилась прочь. Тогда мы спускали сокола, и он, широко махая крыльями, настигал ее и наносил своим изогнутым клювом разящие удары в самое темя. Потом где-нибудь у заросшей ряской и лилиями воды мы ее добивали… Тут же черные татарские собаки прыгали на нее и, перемазавшись кровью, принимались потрошить…

вернуться

16

«Господь с вами» и «С духом твоим…» (лат.).

вернуться

17

Час, часа… (лат.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: