О, как мы смеялись, когда увидели маленьких человечков в белых панамках, с горном, когда их наконец выпустили на пляж! Но тогда и нам-то было немногим больше восьми.
Тетя Ганка была санитарка: мыла полы, носила горшки, убирала в палатах.
Саша ходил с судками за обедом и стоял в очереди под солнцем к окошку, откуда хорошо пахло и несло жаром. Я ходил за компанию.
Однажды Саша плашмя упал на камни и разлил суп. Его очень ругали прохожие, которых он облил горячим супом, но потом перестали ругать и долго суетились вокруг него — оказывается, у Саши был обморок. Какая-то женщина купила три стакана сельтерской и поливала голову Саши. Она так растерялась, что на вопрос продавщицы: «С сиропом?» — ответила утвердительно, и Сашина физиономия стала липко розовой, и над ним долго вилась оса, пока мы отсиживались в тени Турецких ворот на старой пушке.
Будучи уже старшеклассником, Саша дважды падал в обморок; он рос стремительно и у него часто шла носом кровь. Тогда он задирал голову к небу и стоял так или лежал на спине и рассказывал мне что-нибудь интересное — он уже привык к этой своей болезни.
Однажды, уже в девятом классе, Саша увидел своего отца. Случилось это так. Саша нередко обедал у нас. Мы учили уроки, и моя мама, чтобы не смущать Сашу, каждый раз как бы спохватывалась: «Боже мой! Да мне же пора на педсовет! Быстро! Собирайте со стола книги! Накормлю вас и пойду…» Она была очень находчива, и Саша никогда не успевал удрать, только смущенно хлопал своими длинными ресницами.
Однажды во время обеда мама встала и непривычно дрожащим голосом сказала: «Саша, прости, а если бы сейчас вошел твой отец? Что бы ты сделал?» Саша положил ложку и побледнел. Незадолго до того, вечером, мама говорила, что я еще ничего не понимаю; что тетя Ганка, хотя и добрая женщина-труженица, неправа, с детства воспитывая ненависть к отцу у Саши; что Саша когда-нибудь разберется в семейной драме; что это не мое дело, что там произошло, посторонним в это лезть нечего, а Саше гораздо легче, если он наладит отношения с отцом, так как Александр Янович без памяти любит Сашу и страдает, не видя его. Когда мама спросила Сашу, что он сделает, Саша вспыхнул и сказал: «Я повернусь и уйду!»
Но он не повернулся и не ушел. Я долго буду помнить тот вечер, когда мы сидели вместе — я, мама, папа, Александр Янович и Саша. А когда Саша и его отец ушли, мама долго растроганно всхлипывала и повторяла: «Ой, как же я боялась, что он встанет и уйдет!» — а отец сопел носом и отводил свои добрые глаза.
С тех пор Саша, продолжая быть очень нежным и заботливым с матерью, нетерпеливо ждал каждого приезда отца. Он гордился отцом, любил его и весь светился, когда мама говорила ему нарочно обыденным голосом: «Саша, приходи сегодня к пяти, Александр Янович звонил на завод — будет». Отец Саши приезжал на машине. Это был черный блестящий «линкольн» с металлической гончей на капоте. Обыкновенно мы все садились в машину и уезжали по живописной дороге в ущелье против острова Утриш.
12 октября.
Когда я вспоминаю маму, мне хочется запоздало просить у нее прощения за обман, которого она не заслужила. Я думал, что та поездка в ущелье открыла ей глаза на наши встречи с отцом.
Это было осенью, во время сбора винограда. Садилось солнце, мы возвращались домой. Дул легкий ветерок. Отец дал мне руль, и я, задыхаясь от счастья и благодарности, любил в те минуты все: и убегающие с двух сторон виноградники, и запах «изабеллы», пряный и сладковатый, — им был пропитан весь воздух до розовато-фиолетового горизонта; любил дорогу, бегущую мне навстречу, мягко, как во сне, покачивающиеся рессоры, мерное рокотание мотора и руку отца, большую и спокойную, у меня на плече, и его доверие ко мне, и наши разговоры на берегу о моем будущем, и хохот Бориса и его отца с заднего сиденья, и песню, от которой щекотало в груди, вольную песню моих предков, которую вдруг затянули на два голоса отец и мать Бориса:
Отец подхватил ее тенором, и она поплыла над широкими просторами, а машина летела по прямой бесконечной дороге. У въезда в город отец взял у меня руль.
Замелькали хатки Алексеевского хутора, сады, сине-сиреневые от обилия слив. Мы нагнали группу женщин, идущих с виноградников. Впереди них, чуть поодаль, ослики несли покачивающиеся корзины с черной «изабеллой». И тут я с ужасом и стыдом, опередившим нахлынувшую потом боль, увидел среди усталых, запыленных женщин… маму. Она шла босиком, в подоткнутой юбке, низко повязанная платком, немного отстав от остальной группы. Она хромала. Плечи ее ссутулились, она казалась старой и в нищенской своей рабочей одежде была совсем жалкой и одинокой. Мы обогнали ее, обдав тучей пыли, она посторонилась и глянула из-под платка отрешенно и равнодушно… Она видела меня!
Вечером я плакал и целовал ее грубые руки со сломанными ногтями. Она подняла меня с колен, вздохнула и сказала: «Я очень устала, сынку. Ложись и ты. Зачем убиваться? Так и должно быть». И уже ночью сказала, зная, что я не сплю: «Спи, Сашенька, спи.
Я давно знаю, что с ним видишься».
После этого мне стало труднее с отцом. Блеск «линкольна» казался мне стыдным, как будто я отражался в нем голый, а рука, лежавшая на моем плече, давила на сердце. Мне хотелось припасть к ней щекой, как тогда, в первый день, но я знал, что больше уже не будет такого чувства радости и полета, доверия, покоя и счастья. Рука отца была слишком холеной. Не такая она была у мамы. Он не был ни в чем виноват, это я понимал. Но что я мог с собой поделать!
БРАНЯТСЯ И МИРЯТСЯ
Мне было лет пять, когда мы жили в Теберде. Это на Кавказе, в горах. Теберда тогда не значилась в знаменитых курортах. Несколько домиков среди лесистых гор, и все. Отец мой был каким-то дорожным начальником, и, так как он всюду возил нас с мамой за собой, он поселил нас в одном из деревянных двухэтажных домов с балконом. У дома протекал горный ручей, и, засыпая, я любил слушать его шепот. Ночами с гор спускались шакалы, они будили меня и маму. Сначала было жутко, хотя папа и не велел нам пугаться, так как шакалы трусливые, — это во-первых, и не могут залезть на верхний этаж, где спальня, — во-вторых. Но я был все-таки маленьким — это во-первых, и вокруг на тысячу километров были леса и горы — во-вторых. Так что маме эти концерты по ночам тоже не нравились. Иногда папа ночевал дома, а не ездил в командировки. Тогда он брал ружье и выходил на балкон. Он всегда почему-то радовался и говорил весело: «Заверни Борю в одеяло и вынеси на балкон. Пусть посмотрит, какие у них глаза зеленые. Это красивое зрелище». Папа стрелял с балкона. И шакалы, подвывая потише, удалялись. Иногда они приходили снова, и я сквозь сон слышал, как папа радовался «красивому зрелищу» и стрелял в небо, которое начиналось где-то высоко и неизвестно где заканчивалось — такие высокие были вокруг горы.
Днем я играл вокруг дачи с собаками, похожими на лисиц. Они были маленькие, лохматые и худые. Стрелял из лука, лазал по деревьям и дрался с Гаджибеком, сыном хозяина дома. Гаджибек был очень ловкий и хитрый. Он любил притворяться мертвым, и меня это каждый раз пугало. Когда я трогал его, он не шевелился, а рот с острыми маленькими зубами оставался открытым. Мороз пробегал у меня по коже, и я начинал кричать, звать взрослых: «Гаджибек умер!» Прибегала его мать, вся в черных платках, и давала ему пинка. Гаджибек вскакивал и бежал в лес, а мать бросала ему вслед суковатую палку, которая всегда была у нее под рукой. Потом она успокаивалась и просила меня поднять палку, я подымал палку и приносил ей. И вот однажды, в поисках палки, улетевшей на этот раз особенно далеко, я забрел в густой орешник и увидел отца, который сидел на пеньке у маминых ног и грыз веточку. Мама говорила:
— Нет, нет, я ухожу, ты измучил меня…
И она заплакала, а папа засмеялся и сказал, что никуда она не уйдет и что он самый счастливый человек на земле. И еще что-то такое…