Сашу военным я не мог себе представить.

Не мог себе представить его и наедине с Леной. Мы всегда ходили к ней вместе. Я долго рассматривал Сашин рисунок. Лена казалась ему не такой, какая была она на самом деле. У него получилась какая-то Прекрасная Незнакомка с длинными ресницами и огромными глазами. А по-моему, ресницы у Лены были белесые и короткие. А родинку твердую на левом крыле носа он не нарисовал. Или он не замечал того, что ему не нравилось?

Правда, раньше она мне тоже казалась красивее.

Саша мне чем-то напоминал отца.

Мой отец, всегда энергичный, веселый, брался за самые невероятные предприятия с ходу и осваивал все новые и новые профессии. То ночами читал книги по сельскому хозяйству и через какое-то время организовывал сенозаготовки в Курсавке и Славянской; то зажигался рыборазведением и строил усовершенствованные садки в приморских лиманах; то писал проекты строительства мостов в горах Кавказа и получал добро на их осуществление; то, как я уже говорил, был начальником рыбного треста, винного завода. Он знал массу всевозможных вещей. Но, не успев довести дела до конца, увлекался новым.

Я помню, когда мы приехали в Анапу, он сразу взялся за рыболовецкое хозяйство. Терпения не хватило ждать помещения под контору, и, к ужасу мамы, наш недостроенный дом с утра наводняли огромные детины в робах, пропахших смолой и рыбой. Они громко хохотали, шутили, хлопали дверями, курили махру и учили меня морским ругательствам, которые были, на их взгляд, безобидны, как утренняя молитва в женском монастыре, но, на взгляд мамы, от них «вянули уши». Под контору выделили боковую комнату с окнами в сад. На стенах отец развесил какие-то схемы и чертежи, И стал ждать «замечательных личностей…»

Так я познакомился с Гришей и Костей. Они пришли вдвоем в новеньких фуражках с «крабами». Гриша Близнюк смущенно хмыкал и на все вопросы отца отвечал односложно: «Та конечно…», «Та как же…», «Та ни в какую…», «Та боже упаси…», «Та хиба ж можно…», «Та аж свист пойдет до Тамани…» Это была самая длинная фраза, и он был принят бригадиром. Костя сидел нога на ногу и изъяснялся более изощренно: «Чтоб моя мамочка перевернулась в гробу…», «Или я не буду Челикиди, если хамса пройдет в эту дырочку…», «Выпить на работе? Что я, турецкий подданный? Я скорее съем медузу!..», «Они у меня будут плакать как маленькие!..» Костя был поставлен на вторую бригаду. Дядя Панас — главный бригадир и папин заместитель одновременно — обещал наладить коптильный цех.

Оформление прошло быстро. Отец выставил четверть вина.

До поздней ночи рыбаки двух бригад пировали в нашем саду, сидя на украинских ряднах в полоску прямо на траве. Они учили нас петь «Кубань, ты наша родина». С рыбаками пришли их жены в ярких платках, с семечками, которые они грызли так лихо и так быстро, что я сидел как зачарованный, восхищенно глядя на их яркие рты и мелькание серой скорлупы.

В день пиршества дядя Миша осуждающе качал длинным носом: он удивлялся, как папа «оформляет штаты».

Мы поехали на ночной лов рыбы. Шел мелкий и душный дождик. Даже ночью было тепло, и вода пузырилась в свете фонаря, который стоял на носу фелюги. Я сидел около мачты на свернутых снастях, слушал поскрипывание и плеск за бортом, мотор тихо ворчал, темный горизонт сливался с морем, и казалось, что мы стоим на месте, а быстрые струи стремительно обтекают борта. Фелюгу тихо подымало и опускало на волне. Когда ветер переменился, стало пахнуть бензином, а когда мы подошли к берегу, из черной пасти ночи выглянул веселый язык пламени, на берегу горел костер. Мы сошли по сходням. Остановившуюся фелюгу у берега сильно качало. У костра я услышал мамин смех. Варили уху. Дождь перестал. Подул «морячок», теплый сырой ветер, и опять запахло водорослями, рыбой, смолой. Мама сидела у костра на перевернутом ящике. Рядом с ней на том же ящике примостился дядя Миша. Мама захотела купаться и со смехом побежала в палатку переодеться. «Давай, Федя!» — крикнула она отцу. И папа начал было снимать рубаху, пританцовывая вокруг рыбы, которую сгружали с фелюги. Он был счастлив, улов был отличным, его план удался, и рыбаки любили его, и все ему, как всегда, удавалось, и я и мама были с ним в момент его триумфа… Только дядя Миша, закутав свою тщедушную фигурку в штормовку Кости, которая была ему велика, мрачно качал головой.

— Во-первых, мы все простудимся. Потом, ребенку давно пора спать. Наконец, сначала надо заприходовать рыбу.

— А что? — удивленно спросил папа.

— Ты наивен, как ребенок, — со вздохом сказал дядя Миша.

Папа нахмурился. Потом внимательно посмотрел на дядю Мишу и, резко повернувшись, пошел прочь…

Мне было лет четырнадцать, когда у папы возникли какие-то неприятности. Он ходил куда-то, долго его не было. Мы не обедали, ждали папу. Мама ходила по комнате, трещала пальцами, чего я очень не любил. Потом заперлась в спальне. Я знал, что она плачет. Не удивился, когда услышал:

— Ты брал рашель?

Так называлась ее пудра. Я действительно отсыпал эту ее «рашель» для драмкружка. Мы ставили Чехова, и Флора просила меня принести розоватую пудру. Ей казалось, что под розовой не так просвечивает ее загар. Мама после слез всегда пудрилась. Мама вышла из спальни, как всегда, строгая и подтянутая.

— В таких случаях принято спрашивать.

— Я спрашивал, ты забыла.

— Если я что-то говорю, то не забываю, — повышая голос, сказала мама. — И вообще мне не нравится…

Но тут хлопнула калитка и послышались шаги по гравию дорожки. Мама не договорила. На ее лице появилась улыбка. Папины шаги мы знали. Он вошел бледный и серьезный. Посмотрел на маму и на меня и облегченно вздохнул.

— Идеалист… — сказала мама и стала вытирать глаза. — Неисправимый идеалист… Я разогрею… — Она пошла на кухню, а папа подошел к окну и почему-то задернул занавеску.

Я сказал:

— Мы не отмечали фронт.

Отец посмотрел на карту Испании, где черные и красные бумажные флажки на булавках показывали линию фронта, и сказал все еще рассеянно:

— Да, да… фронт…

Но потом тряхнул головой, улыбнулся и потер руки.

Папа взял один красный флажок на булавке, и еще, и еще один и нашел им нужное место на карте. Потом с силой выдернул черный флажок и нечаянно укололся — красная капелька осталась на зеленом поле. Папа пососал палец и, продолжая улыбаться, передвинул назад черные флажки.

Карту Испании чертил папа, а раскрасил я. Это была наша гордость. Карту приходили смотреть знакомые. Ахали, качали головой сокрушенно или радовались. Не было дня, чтобы флажки не двигались. У Гвадалахары, у Мадрида бумага была истыкана до дыр.

Папа и дядя Миша очень поссорились у этой карты. Папа кричал, что как только мы (он говорил о республиканцах «мы», и все тогда так говорили) укрепим силы, мы в месяц кончим войну, погоним Франко к морю и утопим его. А дядя Миша кивал своим длинным носом и усмехался.

— Идеалист… У них сила, они и прут.

На это папа отвечал, что главная сила — в идее и что потому мы непобедимы.

А дядя Миша все сводил на силу иную — кулака. Он так и говорил:

— Кулак. Железный кулак.

И показывал свой сухонький, маленький кулачок.

Мы с Сашей присутствовали при этих спорах. Мы молчали. А потом залезли на большую абрикосу и долго сидели в ветвях. Саша сказал:

— В сущности, оба правы. Но лучше ошибаться, как твой отец, чем быть правым, как дядя Михаил.

И я, помню, совершенно с ним согласился.

Мы распевали:

Я хату покинул,
Пошел воевать,
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать.
Прощайте, родные!
Прощайте, семья!
Гренада, Гренада,
Гренада моя!

19 октября (ночь).

…Хочется в будущей повести рассказать о наших отцах. Вот рассказ мамы Бориса, который я запомнил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: