— Неужели это я? — Стоя на коленях, она рассматривает свое отражение на фоне деревьев и медленно плывущих облаков. Туфли она сняла, пистолет лежит на плоском валуне рядом с ней, возле чистого платья. Вода в мелкой заводи у излучины узенькой речки прозрачна и тиха, но поверхность едва заметно рябит, дробя ее отражение. Она удивленно, с волнением всматривается в женщину, которая глядит на нее снизу:
— Что же, ты не узнаешь меня? Лицо как будто знакомое, но…
Всего три дня, как они в пути. Неужто можно измениться до неузнаваемости так быстро? Во время их долгого путешествия, когда они ехали в фургонах, у нее было довольно досуга — более чем довольно — делать себе каждый день прическу перед зеркалом, ухаживать за собой. А дома, в их просторном особняке, ее буквально окружали зеркала, они были везде, в каждой комнате. Элизабет потребовала, чтобы ей повесили зеркало даже в ванной: ну и что, почему женщине не жить среди зеркал, если ее единственная забота — быть красивой? Мать была бы довольна тем, как она следит за собой во время путешествия: даже в пустыне человек не должен распускаться.
Элизабет захватила с собой из лагеря небольшое ручное зеркало, но все эти дни она безмерно уставала, и вечером ей было не до того, чтобы разглядывать себя, а утром нужно было как можно скорее собираться в путь. Как ни медленно они продвигаются, дорога выматывает все силы. Спину не разогнуть, руки и ноги отваливаются. Иногда схватывает живот, и лицо покрывается потом. По вечерам она, конечно, моется, хотя Адама иной раз приходится посылать с ведром чуть не за милю, и он приносит ей воду с этой презрительной усмешкой, которая пугает ее и вызывает растерянность и ярость. Да, он приносит ей воду, но разве это мытье — кое-как сполоснуться впопыхах за кустами, слегка освежиться и смыть набравшуюся за день пыль, а ей так страстно хочется погрузиться в воду, плескаться в ней, нежиться. (Пятна от тутового сока на теле, струйки текут по ногам…)
Сегодня днем она так устала, что едва сидела на своем воле. Он, вероятно, заметил, хотя не сказал ни слова, но когда они подошли к этой речке, остановился на привал. Она чувствовала, как он недоволен. К морю, скорее к морю! — больше он сейчас ни о чем не может думать, так же, как и она. Но у нее нет сил идти. Сейчас он отправился за дровами для костра и за ветками, чтобы соорудить изгородь на ночь. Она долго глядела ему вслед, пока он не поднялся со своими ремнями на гребень следующего холма, а потом спустилась сюда — «Ни шагу без пистолета, упаси вас бог его забыть!» — чувствуя, что поблизости должна быть река. Присев на большой плоский валун, она зачерпывает сложенными руками воду и прижимается к ней лицом. Потом глядит на себя, в глаза своему отражению — какие они у нее сейчас блеклые, наверное, это вода съела их синеву. К лицу прилипли мокрые пряди волос, на висках пыль, эта пыль не смылась после первого омовения, щеки в грязных потеках. Кажется, резче выступили скулы, наверное, она похудела.
— Неужто это я? — слышит она свой удивленный, вопрошающий голос. — Да, это — я, но кто я?
Ее пронзает острым неожиданным испугом сознание, что ведь это действительно она здесь находится, Элизабет Ларсон, урожденная Лоув. В Капстаде — а он точно одна большая семья, где все обсуждают каждый шаг друг друга, — она всегда была на виду, на всех балах и званых вечерах на нее обращали внимание: «Скажите, кто эта девушка в золотистом платье?» — «О, это Элизабет, дочь главного смотрителя складов Ост-Индской Компании». Во время путешествия о ней говорили «жена белого путешественника». А теперь вдруг оказалось, что ее не с кем соотнести. Нет никого, она здесь одна у воды, под небом, по которому летят запоздалые птицы. Что я здесь делаю? Кто эта женщина, на которую я сейчас смотрю? Она вглядывается в свое отражение, пытаясь развязать косынку — ее тонкое белое кружево порыжело от пыли, белые крахмальные манжеты янтарно-желтого платья с бантами на локтях испачкались и смялись, точно тряпки. И это она? Нет, невозможно, она не желает быть такой! Лицо синевато-бледное, вокруг глаз темные круги — следы бессонницы. Она пытается смыть их водой, но тщетно.
Она резко встает и снова поднимается на пригорок. Его, конечно, нет. Он далеко и вернется с дровами не скоро, через час-полтора. Одна, совсем одна. Одиночество ударяет ее в солнечное сплетение торжествующей судорогой муки. Раньше, когда он уходил, вокруг нее оставался лагерь, рядом была ее привычная скорлупа — фургон. Даже на другой день после того, как Ларсон не вернулся, она не чувствовала себя до такой степени отрезанной от людей, как сейчас, потому что ожидала его с минуты на минуту. И раньше, во время их путешествия, всегда кто-нибудь был поблизости, ведь нельзя же оставлять женщину одну в саванне.
Вернувшись с туфлями и свертком чистой одежды к реке, где она так бездумно оставила на камне пистолет, она снова глядит в воду, теперь уже стоя, и видит себя во весь рост в смятом платье с пышной юбкой.
Ноги у нее грязные. Она подбирает юбки до колен и входит в прохладную воду, ступни погружаются в мягкий чавкающий ил. Ее страх отхлынул, смягчился. Она выпускает из рук подол, и, медленно намокая, он начинает тянуть ее вниз. Она одна… Сняв кружевную косынку и прикрыв руками глубокий вырез платья, она с минуту стоит неподвижно с ощущением немой чувственной вины. Потом, словно решившись, быстро развязывает ленты на корсаже и сбрасывает платье через ноги в воду, оно кружится вокруг ее колен мокрой грудой и медленно начинает тонуть. Спустив нижние юбки, она отталкивает их от себя ногой. Одежда остается лежать на глинистом мелководье, тихое течение не может увлечь ее за собой. Она заходит глубже, чувствуя жадную ласку прохлады у колен, у бедер, у мягко круглящегося живота, у груди. И вдруг в неожиданном упоении окунается с головой. Вынырнув, она откидывает на спину тяжелые намокшие волосы и плывет по заводи. Вдоволь наплававшись, она возвращается к валуну, берет мыло и принимается мыться, потом снова бросается в невинно сладострастные объятия воды.
Ей не хочется снова надевать платье, предвечернее солнце так приятно греет. Лучась внутренним теплом, она ложится на горячий валун и прижимается к нему всем телом, чистая, в сверкающих каплях воды, взволнованная и размягченная.
Очнувшись от полудремы, она садится на край валуна верхом и снова начинает разглядывать себя в воде с задумчивым удивлением. Яркие горящие глаза, маленькая грудь налилась, соски стали чувствительней к прикосновению и немного — совсем немного — потемнели, слегка обозначилась выпуклость живота над густым треугольником волос: там, в воде, — она, ее лицо, ее тело, она давно не разглядывала себя так внимательно, и как же она, оказывается, прекрасна, как загадочна и непостижима, как пугает эта загадка. Неужели это моя оболочка? А если оболочка изменится, если грудь разбухнет и выпятится живот, если руки иссохнут, как плети, если выступят ребра, что станет со мной, с моим «я»? Оно тоже увеличивается и сжимается вслед за телом? И где оно обитает, это вечно ускользающее «я»? Надо мной равнодушное, немотствующее небо, медленные белые облака, солнце, вокруг меня валуны, красная глина, трава, дремучие заросли.
Смирившись, она встает на колени и протягивает руку к намокшему платью, но, наклоняясь над водой, вдруг ощущает легкое движение на том берегу и мгновенно застывает. От неожиданности и испуга она не может сразу посмотреть, что там такое, а когда наконец ей удается поднять голову — с мокрых волос ей на плечи падают капли и ползут по спине, точно судорога, — она видит, что это всего лишь антилопа, молоденькая, небольшая самочка с длинными ушами и огромными глазами, животное стоит, замерев, и глядит на Элизабет. Даже раздевшись, она не так остро чувствовала свою наготу, как сейчас, под этим безмолвным взглядом, — свою наготу и предельную незащищенность, и от волнения она готова разрыдаться. Отражаясь в реке, антилопа неподвижно стоит среди кустов на своих длинных легких ногах, и кажется, что вода, и земля, и небо, и весь мир глядят из ее больших черных глаз в своей первозданной безгрешности. Шелест шагов твоих я услышал в раю и убоялся, потому что я наг, и скрылся…