— А ты-то, чай, почечуйковекая? — постепенно настигал бабку Иван Лукич, прихрамывая и выбиваясь из сил. Хорошо еще, чемодан не перегрузил, сносная ноша получилась — одни тряпочки легкие; самый тяжелый предмет — бритвенный прибор с лезвиями. Да колбасина дубинкой, ну и вобла...
— Я-то чья? Почечуйковекая! А то какая ж еще... Знамо дело.
«Вот егоза. Хотя бы притормозила малость. Прет и прет, как с цепи сорвалась!»
— А говоришь, не живут в Почечуйках... Куда же они сбежали все, жители-то?
— Укрупнились, известное дело. В Свищеве теперича усадьба, там и народ, где гармонь у ворот.
— А звать-то как? По фамилии? Чья, слышь, была в Почечуйках?
Наконец бабка как бы смилостивилась, поубавила ходу. Далее двигаться старалась вровень с Иваном Лукичом, но постоянно на шаг вперед вырывалась, не позволяя Почечуеву приблизиться вплотную.
— Горшкова я... Тимофеевна... Выходит, не признал?
«Горшкова?.. — насторожился Почечуев. — Тимофеевна... Акулина, что ли, Тимофеевна?! Неужто на тещу нарвался? На Манину маму?» — однако отступать было некуда.
— Акулина... Ты, что ли, Тимофеевна?
— Да батюшки! Да не признает-то чего? Ах, Лукич, Лукич! Или голова у меня другая? — старуха поклажу с плеча мигом свергла, кулачки свои костлявые черненькие на груди судорожно свела, головку птичью запрокинула, истово так на хромого Почечуева уставилась. — Да ты ли это, батюшка? Хромаешь-то чего? А красивой, нарядной какой! Не приведи господь. Ажно страх берет. Испугалась я тебя... Одна-то на дороге. — Старуха неожиданно заплакала. Концами платка слезы из глаз выковыривать принялась. — Беда-то какая... Разминулись вы с Маней: ведь я их этто со Славиком в поезд нынче посадила. В шесть утра по-московски. Славику в школу послезавтрева...
— Это какой же у нее Славик?
— Да наш, свой... Какой же еще?.. Сыночек. А, господи! Да-к ты и не ведаешь, поди! Да приютский-то, детдомовской...— И шепотом добавила, осмотревшись по сторонам: — Взяла ведь она... Младенцем еще. Так никто и не ведает, что приютский... Мотри, не ляпни где...
— Они что же... Дачничали тут?
— Да Славик-то кажинное лето при мне. Летом у нас народищу! Даже в Почечуйках пустых — и там огороды обихаживают. Зато уж зимой — тишина. Собак и тех не слышно, помалкивают. Волки их запугали.
— Откуда волки? — засомневался Иван Лукич. — Да волков-то нынче разве что в зоопарке встретишь...
— Ан не скажи! Не скажи... Объявились. Зимой-то, слышь, так воют, так воют... Чего ж это мы стоим, Лукич, миленький? Пособить тебе? Хромаешь-то почему? Али покалечило?
— Да, маленько... Отдавило.
— В городе — известное дело... И под трамвай сунуться долго ли, и так просто кирпич с крыши обвалится... Не приведи господь! — перекрестилась Акулина Тимофеевна, проворно водрузив поклажу. — А то давай пособлю живо! Палку вон сломим да в ручку вденем, и... помогай бог?!
— Спасибо, не суетись... Доволоку помаленьку. Мне приятно... Я ведь не бегать приехал, а смотреть, радоваться. Только ты не лети сломя-то голову, как реактивная!
Тропа сквозила возле дороги, затем едва заметно начала забирать влево, рассекла невзрачный ольховый кустарничек, листья которого были изъедены синекрылым жучком до кружевной прозрачности. Далее стежка окунулась в овражистый смешанный лес, терзавший Почечуева на протяжении трех километров. Неожиданные острые сучки лезли в глаза, осенняя вязкая паутина липла к потному лицу и шее, сырая и скользкая в низинах тропа валила с ног, попутно перемазав черной жирной грязью новые башмаки Почечуева.
Но вот лес выровнялся. Пошли стройные березы, выросшие, как бы по команде, в определенном порядке. В стволах явно прослеживалась некая система. Не было привычной, извечной хаотичности, что сопутствует всякому, без посторонней помощи возникшему лесу. Наоборот, в белых, ярких стволах ощущался некий ранжир, что-то городское, парковое мерещилось в позлащенных осенью красавицах.
Как ни крепился Иван Лукич, как ни заставлял себя не пасовать перед превратностями дороги, пришлось-таки ему послушать совета Акулины Тимофеевны: подобрали они чистенькую изгибистую просохшую палочку, продели ее под кожаную ручку заграничного чемодана и далее шли рядышком, крепко держась за дрючок, который, пусть временно и не очень надежно, однако связывал теперь этих малознакомых родственников. Почитай, со свадьбы, когда Маня и Почечуев в деревню приезжали, с тех самых пор и не виделись. И перед тем лет двадцать, а то и тридцать не встречались. Но и когда встречались, то есть в далеком детстве Почечуева, внимания друг на друга не обращали, не было такой потребности. Потому, видно, и не запомнили один другого, а если сейчас, спустя столько времени, и догадались, с кем судьба на дороге столкнула, то, можно сказать, чисто интуитивно догадались. Или как звери, которым для этого всего лишь обнюхаться нужно.
— Чего березы-то рядами? Как в парке... Или — посадки? — не удержался от разговора Иван Лукич. — Давай, мать, котомки свои... У меня плечи шире. Упарилась ты, гляжу...
— Котомки порожние. Булочка тута да сушки-баранки. Совсем вовсе без весу поклажа. Не переживай, жилистая я! А ты вон какой сдобный. Порозовел на воздухе чуток. А с автобуса сошел — краше в гроб кладут: белей простокваши.
— Я тебя про березы спрашиваю... А ты мне — простокваша!
— Березы, говоришь?.. Не я их сажала, сами выросли. Здеся прежде поля пахотные были. Али не помнишь?
— И таким лесом заросло? Вот это да... И береза потому ровная, что на борозде пахотной поднялась. Культурный лесок.
— Колхоз нынче на другом месте объединили. Верстой выше по Киленке. А наши леса да овраги обошли. Да и народ — кто разъехался, а кто и просто умер, состарился. В Почечуйках-то четыре всего избы держится. Под летние дачи. Когда укрупняли, многие с постройками переехали. И твоего дома нету. Перевезли дачники — поближе к магазину...
— Нету?..
— А ты и не знал? Вот те на... Лет десять, как раскатали.
— Ну а брательник мой... Аниснм? Этот как?
— Анисим? — Тут старушка будто запнулась в разговоре. Бросила короткий взгляд на Почечуева. — Единоналичник. Пасекой обзавелся. Весь участок заставил, роёв, почитай, тридцать жужжало у него. А потом... Али не известно тебе про Анисима?
— Да что там... потом?! — дернул Почечуев старуху за палку. Оба остановились.
— Да-к... этто... Запил он, братец твой. Распушил все как есть. Али не слыхал? Дети кто куда разъехались... А женка...
— Что женка? С Наташкой что?
— Да ничего такого... Обнаковенно. Живут, оба двое.
— Недоговариваешь... Бьет он ее, что ли?
— Случается... Но чаще — она его.
— Оба, что ли... пьют?
— А как на соревнование!
— Теперь все ясно... Спасибо. — Прикусил губу Почечуев и начал в карманах шарить, пытаясь закурить. Вспомнив, что с этим баловством покончено, поугрюмел.
— Остановишься у меня? — встрепенулась Тимофеевна, когда за благообразными березами по гористому берегу Киленки высунулась горбом к небу полуразвалившаяся церквушка святых Козьмы и Демиана, что в Почечуйках.— У Анисима неспокойно тебе будет... А я одна проживаю. Молочко, опять же, у меня... Двух козочек содержу...
— Спасибо, Тимофеевна... для начала на пепелище сползаю. Может, банька моя сохранилась?
— Банька? Кажись, уцелела... Да разве в баньке житье?
— Ты вот что... — перебил Акулину намеренно, не желая продолжения разговора о баньке: чего доброго, мать ему припомнят... — Ты вот что, Акулина Тимофеевна... Или не знаешь, что мы с Маней того... врозь? Что ушла она от меня?
— Знаю, как не знать.
— А приглашаешь тогда чего? Чужой я...
— Ты-то чужой?! Да господь с тобой, миленький, чего говоришь-то?! Свои, чай, почечуевские... И не ты от нее обежал, а она, чума болотная, вильнула... Говорила я ей тогда, да рази образумишь?
— Ну, и как? Мальчик этот... Славик, — ничего оказался? Живут как?
— А золотой мальчонко! Слухмяный, тихой... Как на веревочке. А живут. Понятно, как живут: одне. Без отца.